Выбрать главу

Ростовцев подвигал челюстью, будто на зуб ему попало что-то неприятное.

— Ладно, бульдозер я тебе дам, — наконец произнес он. — Только бульдозер. Можешь сказать об этом Пащенко. Он у нас по этой части главнокомандующий. Но больше ничего ты не получишь. Предупреждаю. Каждая единица техники у меня на счету. Понял?

— А мне больше и не надо, — сказал Генка-моряк. — Единица, значит… Так вот, этой самой единицы, одной-единственной будет достаточно.

Ростовцев посмотрел на него вполуприщур, что-то соображая, прикидывая в уме, лицо Ростовцева, твердое, было отчего-то усталым, и у Генки шевельнулась в мозгу ревнивая, совсем не к месту, жгучая мысль: уж не провел ли он эту ночь у Любки Витюковой, ведь вон какие вчера косяки он кидал на Любку, ведь вон… Внутри у Генки будто что кипятком ошпарило — вот какой нервный стал; он дернулся, сжал кулаки — если это так, то берегись, товарищ Ростовцев, берегись! Но тут же окоротил себя: собственно, а какие права он имеет на Любку? Какие? Никаких. Она Ростовцеву не жена и не невеста, сказала же ведь это она вчера.

Генка молчал и Ростовцев молчал — видать, тоже что-то почувствовал, увидев напряжение на Генкином лице, побелевшую, в пушке, кожу на скулах, сведенный в твердую линию рот, покрасневшую рану-козюлину на подбородке.

Наконец Ростовцев сказал:

— Ладно, иди. Тебя я больше не задерживаю.

Повернувшись по-матросски через плечо, на пятке мехового киса, Генка нырнул в темноватый предбанник прорабского балка, враз остывая в крапивно стрекочущем холоде, окутался паром с головы до ног, подумал о Любке Витюковой: не дай бог, произошло то, что у него промелькнуло в мозгу, когда он стоял перед Ростовцевым и глядел в его усталое осунувшееся лицо, не дай бог… Вздохнул, вышел на улицу.

Генка-моряк решил, что шлейф он проверять начнет от СП — сепараторного пункта, где стоят мудрые машины по очистке газа, потом пойдет в глубину, в лес, и тундру, костяные, схожие с гигантскими ледниками болота, будет проверять трубы и стояки скважин там. Вот такой его рабочий план на сегодня, на завтра, на послезавтра. И на послепослезавтра тоже…

Передвижная паровая установка — Генка морщился, когда слышал это название, очень уж громкое оно, прямо как некий морской корабль зовется, вон как торжественно и звонко, словно для рапорта — была поставлена на лафет старого грузовика ГАЗ-51, по-Генкиному «газона», и очень смахивала на большой котел, в котором домохозяйки вываривают белье, от котла, будто щупальца доильного аппарата, тянулись присоски, трубки, прочая хреновина, которую, по мнению Генки-моряка, можно было бы упразднить, упростить, но тем не менее — не упраздняли, держали про запас, и потому «газон» был действительно похож на ошметок какого-то странного подводного агрегата. Резина у «газона» была лысая, съеденная — на таких колесах далеко не уедешь, в снегу чуть более толще двух пальцев пароустановка обязательно застрянет. Потому и нужен Генке-моряку бульдозер. Водитель пароустановки Петр Никитич был человеком хмурым, страдающим желудком (какая-то хлябь у него там имелась, а медицина — их же городские врачи, доки в своем деле — не могла точно определить, что это за хворь) и таким большим «говоруном», что каждое слово у него надо было силой вытягивать — дай бог, чтобы он в день более трех фраз произносил…

Петр Никитич сидел в кабине «газона», разогревал мотор, тот хрюкал заспанно и обиженно оттого, что заставили проснуться в эту бешеную стужу, кашлял, плевался вонючими, противно-сизыми клубками дыма, в общем, вел себя кое-как.

— Чего, Петр Никитич, капризничает бандура? Может, ее пора на списание отправить?

Петр Никитич промолчал.

— А то мы живо — чик-чик-чик-чик, — погрузился Генка в облако пара и, невидимый шоферу, попилил себя ладонью по горлу. Зная, что на ночь машины здесь оставляют с включенными моторами, Генка спросил: — Чего ж ты мотор вырубил, а? Не надо было на ночь выключать…

Петр Никитич опять промолчал. Такова была его натура, жизненный принцип: слово — золото, а золото; надо за семью замками держать, не давать ему хода.

— Ну, будь, — сказал Генка-моряк, — будь готов к работе. — Двинулся в офицерский балок.

А в балке Любка Витюкова сидит и с Аликом разговаривает. У Генки сердце оборвало корешок, которым оно было скреплено с прочими жизненными органами и, совершив стремительный короткий полет, упало в ноги (недаром же говорят: «Сердце в пятки ушло»), и Генка-моряк вмиг забыл про Ростовцева, которого он вчера положил на лопатки, когда боролись на руках, и который был сегодня сух с ним, как твердая копченая колбаса, — Любкино лицо излучало чистоту, свежесть, все самое доброе, что только существовало на земле. И Генке стало стыдно — как он смог подумать о ней такое, как он смел уличать ее?