Он вслушался в звук «хрюндика», в печальную, как одинокий звездный свет, мелодию, вздохнул. Переключился на разговор, который вели за столом. Говорил Ростовцев. Как оказалось, рассказывал историю про Лукинова.
— Еду я на «Жигуле» на юг, в отпуск. Ирина рядом сидит, беби — на заднем сиденье… — Генка-моряк понял, что Ирина — это жена Ростовцева, подумал, что Любка при упоминании этого имени должна бы сморщиться, увянуть, погасить свет в зрачках, а она хоть бы хны, даже бровь вверх не приподняла, не отвела взгляда. — Включил я радио, чтобы скучно не было… А то ведь дорога усыпляет… Слушаю, значит, что там на нашем глобусе творится. Очерк передают. И слова уж больно знакомые, будто песня, которую слышал по меньшей мере раз двести пятьдесят: «люди, обживающие суровый край», «дорога, принесшая в старое таежное село новую жизнь», «тундра, в которую пришло человеческое тепло» и так далее. Говорю Ирине: «Это, мать, по-моему, про нас…» А когда произнесли «серо-зеленый покров» — про ягель, — то тут совсем все стало понятно. И вдруг: «Вот люди, которые победили природу, протянули нитку железной дороги сквозь тайгу и болота». Слушаю дальше — ба-ба-ба! Про Лукинова речь тот диктор глаголет, — Ростовцев бросил взгляд на Лукинова, и тот, тихий, незаметный, налился краской, щеки заалели, будто маки, — про то глаголет, как мастер участка товарищ Лукинов железную дорогу на Север тянет, впереди всех идет и, представьте себе, молотком размахивает. Знаете, почему молотком размахивает? — спросил Ростовцев и, поскольку никто не ответил, продолжил: — Героизм проявляет. Волков этим молотком отгоняет. И словесный портрет товарища Лукинова дают — невысокий, в очках, с мужественным взглядом.
Все посмотрели на Лукинова. Генка почувствовал, как тот сжался, вдавил голову в плечи.
— Вернулись мы, значит, из отпуска, я вызываю к себе Лукинова. «Знаешь, — говорю, — тут про тебя по радио очерк передавали». «Нет, — отвечает, — не слышал. А что передавали-то хоть?»
— Лев Николаич! — попросил Лукинов.
Но Ростовцев на эту просьбу ноль внимания.
— Да передавали, говорю, что Лукинов — маленький, суетливый, с запотевшими очками и мутным взглядом, неряшливый, пуговицы на пиджаке оторваны, воротник рубашки засаленный…
Все снова посмотрели на Лукинова — соответствует ли портрет истине?
Лукинов опять попросил Ростовцева:
— Лев Николаич!
— Понимаю, ты — начальство, ты — мастер участка, мой, значит, зам, а авторитет начальства ни в косм разе подрывать нельзя… Но мы ж тут все свои, все ИТР, так сказать, — инженерно-технические работники…
У Генки щеки почему-то набухли жаром: он же не ИТР. И напарник его, Алик — тоже не ИТР. Но потом Генка подумал, что человек он здесь посторонний, временный, ИТР не ИТР — какая разница? У него свои заботы, у здешнего строительного отряда — свои. Объединяет их только одно: общая жилая площадка.
Только ли? А Любка Витюкова?
— Тут-то мой Лукинов и полез на стену, — продолжал Ростовцев, — зарычал, словно царь пустыни: да я этих корреспондентов! Целый месяц бушевал, а потом оттаял.
«Диогенова бочка» смеялась.
Лукинов напрягся, будто жидким свинцом налился, маленький, круглоголовый, с неожиданно стреляющим взглядом, чувствовалось, что он на пределе — вот-вот и скажет что-нибудь резкое, злое. Но Лукинов сдержался, а Ростовцев произнес:
— Смех и шутка, дорогой Лукинов, все равно, что лекарство, которое в аптеке, прямо скажем, не достанешь. Жизнь, говорят, удлиняет. Не обижайся, ладно?
— Для того чтобы согреться, дорогой Лев Николаевич, вовсе не обязательно сжигать собственные корабли, — тихо, чуть ли не шепотом произнес Лукинов. — На них ведь еще и плавать можно.
В балок набился народ, гомона добавилось, много танцевали, потом пробовали затянуть песню, но общности не получилось, голоса были разнобойными, никак не собирались в единое целое, снова шаркали подошвами по линолеумному полу «диогеновой бочки».
Генка-моряк несколько раз станцевал с Любкой, ощущая рукой сквозь простенькую ткань платья шелковистую гладкость ее кожи, упругость мышц, и что-то хмельное било ему в голову и губы начинали дрожать. Но он ловил насмешливый Любкин взгляд, и странная беспомощность проходила, будто в лицо ему брызгали холодной водой — от прежнего оставалось только то, что заковырина кожи на подбородке наливалась клюквенным соком, краснела, будто несорванная ягода на снегу, выдавая Генкино волнение.