Выбрать главу

— Где медовуха? — спросил Горелов, наблюдая за работой мужика и парнишки.

Вальков невозмутимо забил очередной гвоздь и буркнул, не глядя на следователя:

— А чего тебе медовуха? Протокол? Ну давай, пиши. Только штраф платить некому.

— Медовуха не самогон, за нее не штрафуют, — сказал Горелов и, осмотревшись, заметил логушок под верстаком. Иван перехватил его взгляд и попытался задвинуть медовуху подальше.

— Не дам, — отрезал он. — Это не мое.

— Я тебя и спрашивать не буду, — бросил Горелов и, нагнувшись, достал логушок.

Вальков отложил молоток, оперся на верстак и сощурился:

— Прошу тебя… следователь. Только не хами, понял? Я малость выпивший, а выпивший я хамства терпеть не могу. Самому господу в рожу дам, хоть у кого спроси.

— А я знаю, — спокойно сказал Горелов. — Пьяные все горячие. Откуда только что берется. Зато трезвые — как бычки на веревочке.

— Не твое дело.

— Как же не мое? — удивился следователь и взял с подоконника пустую стеклянную банку. — Мое, Иван. Сейчас, куда ни коснись, везде милицию зовут. Врача зовут и милицию. У одной бабуси поросеночек пропал, и то позвала. Муж с женой поскандалят, развод затеют — милицию, суд, прокуратуру на ноги поднимают. Небось на свадьбу не приглашают!

Он налил в банку медовухи, подержал ее перед собой, нахмурился:

— Что ж, как говорят, за помин души.

Иван тряхнул головой, подозрительно поджал губы, однако ничем больше удивления не выдал. Следователь поставил банку, утерся рукой.

— И еще на поминки не зовут, — проговорил он. — Сами являемся, непрошеными, незваными. Наверное, совсем крышка придет, если на свадьбы да на поминки звать станут. Как ты думаешь, Иван, станут звать когда, нет?

— Не знаю, — буркнул Вальков недружелюбно. — Кто знает, может, станут, может, нет.

— Если на свадьбе драка — зовут, — вставил Михаил, со скрипом выдирая ржавый гвоздь. — А какая свадьба без драки-то?

— Не про то разговор, Михайло, — оборвал его Иван. — Про принцип.

— Я вот тоже не знаю, — вздохнул Горелов.

— Ты помянул? — помолчав, неожиданно спросил Вальков. — Если помянул — иди. Иди своим делом занимайся. Не мешай нам.

— Я свое дело сделал, — сказал Горелов. — Один маленький пустячок остался.

— Иди делай пустячок, — бросил Иван и начал выпрямлять гвозди. — У тебя работа такая, и пустяки все серьезные.

— Тихо-тихо… — проговорил следователь. — Хозяин нашелся.

— И хозяин! — подхватил Иван. — И может, даже родня.

— Хорошо, мы чужие, — согласился Горелов. — Наскочили по случаю — и нет нас. А вы здесь вроде как свои. Ну а как же Дмитрий Петрович? Он ваш, местный, однако собрался скот в деревню гнать. Он что — тоже чужой?

— Ой, дядь Вань, мне пора! — спохватился Мишка. — Дед ругаться будет. Одному-то со стадом…

— Сиди! — обрезал Вальков. — Если хочет, пускай один гонит. Это его дело. Мы ему не указчики.

Мишка послушно взял плоскогубцы, примерился к очередному гвоздю, но дергать не стал.

— Ты, следователь, старика Кулагина не трожь, — посоветовал Иван. — И следствия здесь не наводи. Он человек нервный, больной. Пускай живет как знает. Пытать его мы и правов-то не имеем.

— Я, однако, пойду, — сказал Мишка.

— Погоди, Михайло, останься, — попросил Вальков. — Александра Тимофеича устроим — пойдешь. А то скоро солнце на закат, успеть надо. После заката не хоронят. Нам же еще яму копать. Но ничего, здесь земля мягкая, песок, мы ее быстро, Михайло.

Он выпрямил гвоздь, вживил его в доску и двумя ударами засадил по шляпку.

— А ты иди, иди, — неожиданно спокойно сказал он Горелову. — Если помянуть еще хошь, вон стоит. И иди. Вишь, торопимся. Доярки там совсем изойдут…

Горелов молчал, вертел в руках ржавый, с насеченными заусеницами самоковный гвоздь.

Если бревно не трухлявое, такому гвоздю скорее шляпку открутишь, чем вырвешь…

Возле «своей» полосы дорога кончалась. Дальше, куда ни ступи, — посевы: впереди лен, густой, ноги путает, по сторонам конопля стеной поднимается. А до черемухи рукой подать. Замешкавшись на секунду, Сашка шагнул с дороги и пошел напрямую: ничего, лен еще молодой, едва цвести начал, значит, выправится, поднимется, его не шибко-то истопчешь.

Под черемухой он остановился и теперь уже хорошо разглядел человеческую фигуру, идущую следом. Не Марейка ли? А ну если мать заподозрила что и послала глянуть? Великоречанин стоял в тени куста, и следивший, видно, потерял его, потому что затоптался на месте, осматривая издали черемуху.

— Эй! Чего надо? — крикнул Сашка. — Чего ходишь? Пошел отсюда!

Человек пугливо метнулся назад, но замер и, помедлив, тихо двинулся к кусту.

— Овечка пропала, — услышал он знакомый голос с немецким акцентом. — Овечка домой не пришла…

Анна-Мария вышла на узкий клин залога — непаханую землю вокруг черемухи — и положила на траву брошенный им корсет. Сашка в сердцах пнул его под куст и отвернулся. Он понял, что никакой пропавшей овечки нет, что немка выслеживала его, видимо догадавшись, зачем его понесло в лес на ночь глядя. Сама-то, может, не сообразила, мать, поди, Кристина, подтолкнула: иди, мол, покарауль, кабы с собой чего не сделал. Баба она дошлая, глаз острый — все заметит.

— Хоть помереть дайте спокойно, — проговорил Сашка. — Хватит меня пытать. Живого места уж нету.

Немка села в траву, подвернув под себя ноги, и поглядывала на него испуганно, словно каждое мгновение ждала удара. Он покрутил в руках веревку, выругался.

— Как человека прошу, иди отсюда. Все равно не скараулишь.

— Мать всю войну по тебе плакала, — тихо сказала Анна-Мария. — Теперь плакать не будет — сразу помрет.

Сашка про себя согласился — помрет. Вся надежда ее в нем, и вера вся в нем. За день раза три в кузню прибежит, накормит, напоит, между делом подсобить норовит. А то Марейку пришлет. Девке надо на вечерку, к подружкам, к парням — замуж пора, — она ж ее в кузню гонит, Сашке помочь. Сейчас, поди, хватилась уже, искать бросилась…

— Думаешь, нам поначалу легко было? — продолжала Анна-Мария. — От стыда голову не поднимешь. Люди мимо идут — не здороваются, не замечают… Сейчас и в колхоз приняли, и разговаривать не брезгуют. Но до сих пор совестно. Русские погибли, а нас, получилось, от войны спасли. Мой отец в военкомате просился, но только на трудовой фронт разрешили.

Они долго молчали. Временами становилось так тихо, что из деревни слышались гармонь и протяжные песни. В сумеречном небе беззвучно скользили нетопыри, изредка вскрикивали ночные птицы и где-то далеко чуть слышно трещал козодой. Сашка обошел вокруг черемухи, попробовал на вкус твердые, зеленые ягоды, отплевал вяжущую горечь — противно. Потом вдруг обнаружил, что весь облеплен давлеными, с кровью, комарами, и ощутил, как зудится искусанное тело, а в позвоночник глухими толчками стучится боль. Он подобрал корсет, расправил ремешки, распутал шнуровку и стал надевать. Анна-Мария, заметив это, проворно вскочила, помогла застегнуть новые, необмятые ремни и будто невзначай смахнула с его груди раздавленных и засохших комаров. Он ощутил ее жесткую, крепкую ладонь, отшатнулся, недовольно шевельнул плечами.

— Тебя как лучше звать-то: Анна или Мария? — спросил он, выдержав неловкую паузу. — Чудное имечко тебе дали.

— Зови, как хочешь, — проронила она. — Хоть Анной, хоть Марией.

— Мария лучше, — сказал Сашка, — красивше.

Великоречаниха с Марейкой встретились им на дороге. Заголосили обе, вцепились в руки, повисли. Мария отпрянула к деревьям, затаилась.

— Ну чего вы? Чего? — хмуро спросил он. — Чего ревете-то? Гулять я ходил, с Марией вон. Уж и шагу из дому нельзя…

Рано утром Сашка засобирался на работу. Великоречаниха подоила корову, выгнала ее в стадо и принесла сыну кружку парного молока. Он выпил молоко залпом и пошел к двери. Сашка заметил, что мать порывается спросить о чем-то, но таится, не смеет. Верно, Кристина проболталась, как он вчера метался сам не свой, вот теперь и боится мать. Шевельнулась мысль возвратиться и успокоить ее, однако Великоречаниха догнала его сама и заговорила полушепотом:

— Шурка, послушай меня. Может, посватаемся к соседям-то? А?.. Девка она хорошая, работящая. И родители у нее обходительные, душевные. Ты не гляди, что немцы они. И немцы, и русские разные бывают. Анна-то на тебя давно поглядывает. Я же вижу, а? Шурка?