— Несвоевременно вопрос поставлен, — сказал уполномоченный. — Все силы сейчас на восстановление разрушенного хозяйства. Это наша центральная линия.
— Так это не помешает! — доказывал Кулагин. — Империалисты-то, вишь, опять грозятся. Надо молодежь учить, дух поднимать, пускай наготове будут, если что… Чтоб опять миром поднялись да любого захватчика к ногтю, как ихние отцы.
— В области еще памятников нету, — парировал уполномоченный. — Несвоевременно.
В самый разгар спора в кабинет неожиданно вошла секретарь сельсовета — тихая, послушная женщина. Лицо белее стены, руки дрожат, и листок бумаги так и норовит выпорхнуть из пальцев.
— Что же это делается, — испуганно проговорила она. — И сказать-то не знаю как…
— Говори, что там? — в пылу разговора бросил Кулагин. — Буянит кто?
— Это… Дмитрий Петрович, — краснея и еще больше теряясь, пробормотала секретарь. — Получается-то, что тебя не выбрали. Повычеркивали в бюллетнях. «За»-то едва десяток набирается…
Тогда, на помочи, можно было что-то исправить — за Бесом жену послать, мужиков уговорить, чтоб вернулись за стол, — тут же как во сне: вроде кругом люди стоят, а протянешь руку — никого нет.
— Про памятники думаешь, — ругался уполномоченный, — а избирательную кампанию не подготовил как следует. Где разъяснения массам, где агитаторы? Почему своевременно не провели работу среди населения?
Деревенский сход в этот вечер собрать не удалось, хотя посыльные в каждом дворе побывали В клуб пришло человек пятнадцать народу, да и то все больше ребятишки (обещали бесплатное кино) и несколько стариков навеселе. Не на шутку обеспокоенный уполномоченный позвонил в район, получил нахлобучку и твердое указание: перевыборы не устраивать, а провести довыборы одного депутата.
И пошел Кулагин заведовать колхозной фермой, добровольно пошел, отказавшись от пенсии по инвалидности.
Он так и считал потом, что от дома пошли его страдания. Не на радость — на беду и обиду затеял он строительство. Вроде откуда бы зависти у людей взяться? Не хоромину же себе отгрохал, не двухэтажник купеческий — простую крестьянскую избу, пятистенник, какими вся Чарочка была застроена. Ведь и дом-то этот так и ушел прахом. Все думал перевезти его на центральную усадьбу колхоза, и трактор давали, и помощников как первому переселенцу. Однако деревня чуть ли не год еще прожила. И лишь когда электричество отрезали, магазин ликвидировали и скот перегнали — потянулись чарочинцы на новое место. Кулагин подождал зимы, чтобы по первопутку вывезти избу, и вдруг весть получил — нету избы! Опередил кто-то, сломал чужой дом и, крадучись, по-воровски, увез бог весть куда. Дмитрий все ближайшие деревни объехал, на все стройки заглянул — свою избу, хоть ты ее перекрась, узнал бы. Но изба словно в воду канула. Следы снегом замело, зима пала буранная, дурная. Долго не решался спросить Беса, все стороной обходил, но как-то случайно столкнулся на озере — вышло вместе рыбачить, — спросил.
— Не знаю, кто увез, Митя, но в лицо-то я их запомнил, — сказал Бес — Через десять лет узнаю. На двух бульдозерах приезжали. Сказали, что ты продал избу-то…
Память о пропавшем доме ныла застарелой болью. И чем ближе к старости, тем жальче становилось единственно построенной избы, в которой и пожить-то толком не пришлось. На центральной усадьбе как поселился в брусовой двухквартирник, так и жил теперь, с каждым годом все больше соглашаясь с мыслью, что новой, своей избы, уже не поднять. Раньше на сына надеялся, думал, отслужит действительную, придет — как-нибудь осилим, отстроимся. Но сын после армии уехал в город на учебу, да, видно, заучился, загостился навсегда в чужой стороне. Новую помочь где же собрать? Центральная усадьба не Чарочка: народ съехался разный, чужой, со своим норовом, да и тот уж раскатился горохом по земле. Чарочинцы еще держались маленько, гуртились, как стадо в ненастье, и временами, по большим праздникам, еще выплескивалась со дворов на улицу бесшабашная гулянка.
Кулагинскую избу разбирали варварски, ломали с треском — чужого не жалко — и взяли от нее самую сердцевину — сруб. Крышу, видно, вручную ломать не осилили, зацепили тросом и стянули наземь вместе со стропилами и верхним венцом. Вот она лежит, как подбитая ворона, и уж травой проросла. Куда ни глянь, все поковеркано, изжевано гусеницами — целой доски не найдешь. Только листвяжные стояки и остались целыми. Новую избу на них ставить поздно, хоть посидеть и то ладно…
Старик Кулагин сидел посреди разрушенной усадьбы, и зудящие, жгучие воспоминания ходили волнами, словно под ветром крапива, заполонившая унавоженную землю двора…
Сразу же после отъезда Великоречанина по Чарочке разнессяслух, что его арестовали и повезли судить. Одни вздыхали: вот, мол, Сашке-то как не везет. У немцев насиделся-намучился, теперь у своих сидеть будет. Неужто он такой преступник, что его непременно надо сажать в тюрьму? Не хулиганил вроде, жил тихо, на людях даже боялся показываться, а работал-то как! Другие облегченно вздыхали: наконец-то прибрали Беса к рукам. А то ишь, наши мужики убитые — он же ходит живой, больным прикидывается. Много их таких, кто на чужом горбу в рай норовит. Не зря он тихий ходил да на глаза не лез. Чуял вину-то, думал отсидеться втихомолку, чтоб забылось все. И на немке женился тоже не зря: кто их знает, может, сговор у них какой?
Однажды Марейка прибежала домой зареванная, спряталась на полатях и долго не показывалась. Мать, так ничего от нее и не добившись, махнула рукой. Другая беда у нее была, все о Сашке думала да переживала. Вечером Марейка слезла с полатей и рассказала все.
Оказалось, Настасья Хромова житья ей не дает, встретит и ну давай совестить девку при народе. Мол, онемечились, ироды. Забрали вашего Беса, и погодите, всех вас приберут помаленьку. Марейка в слезы: за что ты так на нас, тетя Настя? Чем мы провинились-то? Сначала на работе донимала, а потом и на посиделках.
— Вы что ее к себе пускаете? — кричала Настасья хозяевам. — Гоните ее отседова в шею! За них, супостатах, вон милиция взялась! Все гнездо ихнее такое, все предатели и немецкие прихвостни!
Хозяева молчали растерянно, и девчонки молчали: Настасью Хромову жалели в деревне. Марейка хватала кудельку с прялкой и скорее домой. Настасья же кричала:
— Вот погодите у меня! Я вас еще помечу! Помечу ваше логово!
У Настасьи в сорок третьем убило мужа, осталась она с пятью ребятишками на руках одна-одинешенька. Поначалу разрывалась от горя, мучилась, зверем выла на всю деревню. Соберет ребят в кучу, обнимет их и плачет. Дети вечно голодные, надеть нечего. Когда война на убыль пошла, Настасья будто онемела. Окликнут ее — мимо пройдет. Ребятишек знала да свинарник. В Чарочке решили, что она умом тронулась, жалеть стали, помогать чем придется. А как война кончилась — Настасья Хромова вновь заговорила. Озлилась вдруг, ни с того ни с сего обругает, отматерит. И за детей не так держаться стала. Сама на работу, а ребятишки по чужим людям — кормиться. Обойдут всю деревню — где картошкой покормят, где супу дадут, где хлеба — наедятся до отвала, а потом животами маются.
До войны сам Хромов трактористом в МТС работал, семья известная была, хлебосольная. Настасья гулять любила, на любом празднике — первая. Певунья была — заслушаешься. И не только на гулянках пела. Бывало, нарядится, ребятишек приоденет и поведет на луга. Дети разбегутся по сторонам, рассыплются по кустам и овражкам, а Настасья как запоет — мигом все тут, никто не потерялся.
Не попусту грозилась Настасья пометить двор Великоречаниных. Пометила все-таки…
Дня через четыре, как Сашку увезли, Великоречаниха вышла на улицу и обмерла: ворота дегтем вымазаны и дегтем же свастика фашистская нарисована. Знать бы ей, что Марейка этого уж не снесет, — сняла бы ворота, на дрова бы изрубила, в печи сожгла. Великоречаниха открыла настежь ворота, чтоб не так с улицы заметно было, и подалась на работу. Вернулась вечером — нет Марейки. Всю ночь прождала, глаз не сомкнула. Утром встала перед иконой помолиться и увидела записку на божничке: дескать, ушла я из Чарочки, не ищите…