Наконец подпрыгивающей походкой, упаренный от ходьбы и злой, появился Усольцев. Сбросил инструменты, посмотрел на сидящих и оглянулся назад, будто подтверждая, что пришел не один. К лагерю подходила Полина. Шла спокойно, хотя Каретин сразу отметил ее усталость.
После ужина люди разбрелись по палаткам. Каретин. делая вид, что морокует над картой, остался за столом. У костра Полина домывала посуду. Склонив голову над пестротой линий, отметок, названий и не видя их, Каретин щурил глаза, будто вытаскивал откуда-то из глубины памяти отрывки непродуманных мыслей, играл крупными желваками на скулах. Каретину всегда казалось, что он умеет жить в себе, не выставляя, не показывая никому ни горя, ни радости. Да. Может быть, и умел до некоторых пор. А сейчас, в тридцать с лишним, разучился.
… Выждав, пока Полина скроется в своей одноместной палатке, Каретин хотел было уйти спать, но к нему подошел Усольцев, уселся напротив и с неожиданным гонором заявил:
– Ну вот что, Каретин, давай-ка мне вместо бабы кого-нибудь, а ее забери себе, если хочешь, – и, снизив голос до шепота, с маской простачка на довольном лице добавил: – Ты же, кажется, виды на нее имеешь?
Каретин изо всей силы ударил планшетом по столу:
– Знаешь что, ты? Будешь мне воду мугить – выпру из отряда к чертовой матери! Понял?
Зная по прошлым временам, что вывести из себя спокойного, справедливого Каретина не так-то просто (по крайней мере, пошли в сердцах куда подальше – не вскипит), Димка вытаращил глаза и быстро-быстро заговорил:
– Да ты че? Я же шутя. Она баба ничего, только дурная какая-то. Выкобенивает из себя… Поговорить нельзя – фыркает, как эта… А ты сразу кричать. Можно и тихо: сказал – будешь работать, и все! А ты – а-а! Я тебя! Туды-суды!
Каретин не ответил, встал и зашагал в сторону густых пихтачей, тесно подступающих к лагерю и разрезанных просекой. Срубленные в два-три маха стрелы пихт жалко топорщились по сторонам, обливаясь смолой. Желтые свежие пни фонариками маячили, теряясь в просеченном клине. За спиной переливался в просвете деревьев закат, растворял в себе вершины. «Глупо, – размышлял Виктор Каретин, поднимаясь по склону горы, заваленной крупными глыбами камня. – Глупо вот так орать, но обидно же! Если бы на самом деле было что-нибудь, а то все впустую, как шестеренка без зубьев, крутишься около, а уцепиться нечем. А впрочем, бог с ними – пусть треплются, плевать. Вот только на парня зря крикнул, он и неплохой вроде, хотя заноза порядочная. Так с людьми не работают. Если псих, то лечиться надо, а не отрядом командовать. Ни Димка, ни Полина здесь не виноваты. Сам от дурости не знаю, куда себя сунуть…»
Просека оборвалась на курумнике, похожем на негатив под красноватым светом уходящего солнца. На курумниках никогда ничего не растет, и они – голые плешины среди густой хвойной тайги – всегда казались Каретину озерами со вскипающей от шторма поверхностью. Выбрав камень повыше, Виктор сел, закурил. Остро пахло цветущим багульником; над головой, не обращая внимания на густой махорочный дым, тонко звенело комариное племя. «Неужели на этом развале когда-то стояла скала? – вяло проскочила мысль. – Не вяжется: скала – и эти серые камни, задернутые мхом. Ха! Даже мох и тот растет со стороны, где теплее. Все хотят жить там, где тепло, а его нет», – с физически ощущаемой горечью подумал Каретин. Запах багульника, дурманящий, наркотический, бугрящееся каменное озеро, красный свет закатившегося и горящего, как костер, за горизонтом солнца… «Да! Настроеньице в этом сезоне – швах. Так работать нельзя. Раньше радовался, когда оторвешь глаз от перевернутого теодолитного мира, а сейчас – наоборот: радуешься, пока смотришь через линзы, оторвался – все переворачивается с ног на голову. Эх! Бросить эту работу, забрать Полину и уехать к матери. Да ведь не поедет она… А! Все к чертям! Жить надо проще. Придумал себе заботу, их и так хватает. Не смотришь – ну и не надо». Каретин встал с холодного камня, зашвырнул окурок, брызнувший искрами между камней, и заспешил в лагерь, сбивая кирзачами моховые гребешки с останков скалы. Не успел он дойти и до опушки курумника, как в противоположной стороне услышал треск. То ли зверь, то ли человек ломился по тайге, не выбирая пути. «Кто это может быть? – без интереса подумал Каретин и остановился. – Зверь, что ли?» Рука привычно потянулась к поясу. «От, зараза, наган не взял», – уже вслух сказал Каретин и присел на корточки. Там, где трещало, вдруг раздался негромкий голос, скраденный застоем вечернего воздуха, и скоро на каменную «мостовую» вышел человек и направился прямо на Каретина. Метров за десять человек остановился и крикнул:
– Э-э! Привет! Топографы?
Каретин понял, что попал в неловкое положение: к нему идет во весь рост человек, а он присел, будто прячется. Нельзя так встречать людей в тайге. Чтобы не вызвать подозрения незнакомца, Каретин опустился на камни и вытянул ноги. После паузы ответил:
– Топографы. Иди сюда, садись.
И полез в карман за куревом.
– Каретинцы? – снимая на ходу карабин и рюкзак, человек подошел ближе.
– Да. А что? – сворачивал самокрутку и посматривал на парня.
На вид ему было под тридцать, в энцефалитке с эмблемой «Мингео» на рукаве, «шотландская» бородка, мокрый от пота, усталый. Человек сел напротив, опершись локтем на брошенный рюкзак, сдернул с головы шляпу накомарника и, вытирая ею лицо, перевел дыхание, заговорил:
– Значит, соседями будем. Километрах в десяти отсюда встали…
– Что-то я вертолета не слышал. – Каретин протянул парню коробку с махоркой.
– А мы на лошадях пришли. Неделя – и здесь. Борты-то все на пожар угнали, аж куда-то в Туву. Начальник ваш на месте? – парень ловко скручивал «козью ножку».
– Я начальник.
– Каретин?! Во повезло! Говорят же, на ловца и зверь бежит. Тогда давай знакомиться: Борис Межинский. К тебе по делу, начальство отрядило. В общем, принимай гостя по всем правилам. А ты что один сидишь?
Каретин не ответил. Пригласил Межинского идти в лагерь, помог ему надеть рюкзак, и они пошли, стараясь держаться рядом.
… Лагерь у маленького ручья будто растворился в тайге – тишина. Выдает его лишь столбик, подкрашенный снизу огнем и искрами дыма, да одинокая согнутая фигура около – не поймешь издалека: мужская ли, женская. В крайней палатке храп сливается с треском далекой ночной птицы. Пляшет горизонт зигзагами колючих вершин почерневших от ночи пихтачей, редко выбрасывая одинокие, топорщащиеся голыми сучьями-ребрами, высоченные сушины. Тишина. Замолчал даже ручей, шумящий днем на камнях.
Каретин с гостем вошли в свет костра. Поля не обернулась, а еще ниже пригнула голову к коленям.
– Не спится? – Он погладил, погрел зябнущую Полинину спину глазами. – Завтра подъем в пять.
Ни слова.
– О-о! Хорошо живете! Даже дама есть. Что же она не спит? – Межинский сел напротив Поли, а спрашивал у Каретина.
– Ты у нее узнай… Ладно, я пойду ночлег приготовлю, а ты, – Каретин посмотрел на Полю, – покорми человека. Там у нас осталось что-нибудь?
Каретин обходил палатки в поисках запасного спальника, который кто-то из любителей мягко поспать утащил из складской палатки, а у костра перекатывался веселый басок Межинского:
– Так как же вас зовут, прекрасная Дульсинея Тунгусская?
Полина пристроила чашку у огня, не обращая на него внимания.
Отпугнутая приходом людей от своих дум, она не успела еще понять, что перед ней незнакомый человек.
Борис «красноречил»: философствовал, выдавал анекдоты, хохотал – посмотреть со стороны, будто развлекал сам себя. Разговорил все же, не выдержала:
– Слушай, парень, отстань ты ради бога, не до тебя.
– У вас неприятности, горе какое? Расскажите, а вдруг помогу? Может, я великий врачеватель душ человеческих?
– Трепло ты.
– Зачем же так резко?
– Затем! Сначала имя, два дня ухаживать будешь, а потом переспать предложишь – вот ваша мужская психология.
Теперь Борис никого не корчил и не играл:
– Вас кто-нибудь обидел? Вам тяжело одной среди мужиков?
– Пожалел? – Полипа, как обломком стекла, чиркнула глазами по физиономии Бориса.