Выбрать главу

– Да нет, как сказать… – замялся тот.

– Никак. Сиди и молчи. Заколебали своей жалостью, сочувствователи. Кроме корысти, нет ничего в вашей жалости.

Полина уставилась в зябнущий, слабый огонек, доедающий последние дрова в костре, а Борис встал, походил у костра, потеребил бородку, похлопал по карманам, достал папиросы, сунул одну в рот, нагнулся к костру и, поймав голой рукой головню с последним огоньком, прикурил, бросил назад. Огонек потух, и лицо Полины исчезло в темноте. Словно извиняясь, Борис выдавил:

– Я же только хотел спросить, как вас зовут.

– Полиной меня зовут, что еще?

– Ну вот и прекрасно, – заулыбался Борис, – а меня всегда звали Борькой. Промывальщик по профессии, алиментщик волею судьбы, бродяга по убеждению.

– Я же сказала, что ты трепло.

– Не трепло, а веселый человек. Понимаешь, тоскливо без этого в тайге. Тоскливо быть серьезным. Кому романтика, кому экзотика, впечатления и тэпэ, а кому работа и больше ничего. Топ-топ, в ручье бульк-бульк. Поспал и опять: топ-топ, бульк-бульк. А что это тебя занесло сюда?

– Тебе-то что? Ну ладно, поболтали и хватит.

Полина лаской скользнула от потухшего костра и скрылась в палатке, хлопнув ее клапаном.

… Отправив говорливого гостя спать, Каретин подошел к Полининой палатке и спросил:

– Ты спишь?

– Что вы хотели, Виктор Ильич?

– Так, ничего. Устаешь?

– Нет, не устаю.

– Завтра отдохни, поможешь мне кое-что скопировать. Чертить-то умеешь?

– На уровне средней школы.

– Справишься.

– Я лучше на профиль пойду. – Ненастойчивый, безразличный голос.

– Усольцев один справится, – Каретин еще что-то хотел сказать, потоптался у палатки, погладил рукой брезентовую крышу, прислушался. Изнутри ни звука.

А когда уходил, услышал:

– Как хотите…

3

Полина лежала в просторном спальнике, подтянув колени к подбородку, и никак не могла согреться. В прорезь чуть белевшего вкладыша уставилась она застывшими глазами в морщинистый угол палатки, в котором с тоненьким писком безуспешно колотились о брезент комары. Другие, растолстевшие от выпитой крови, без движения сидели, словно приклеенные, блаженствовали, и им, наверное, сейчас было все равно. От слабо натянутых стенок палатки исходил серый свет. Над Подкаменной Тунгуской зависли белые ночи. Полина не могла согреться и не могла уснуть. В ушах стояли робкие слова Каретина и, будто перечеркивая их, веселый самоуверенный голос Бориса. Ей казалось, что он не похож ни на вздыхающего Каретина, ни на остальных в отряде, плоско шутящих и подобострастно смотрящих. Сквозь его наигранность пробивалось что-то сильное, уверенное в себе, такое, будто он один знает, что будет с ним завтра. И чем чаще проглядывало улыбающееся лицо Бориса в сумраке других лиц, тем сильнее разбирало Полину женское любопытство. Оно подкрадывалось, напоминая то взмах его руки, то щеточку густой бороды на сухом лице.

«А-а-а, – вдруг решила Полина. – Все они, мужчины, одинаковые. Сначала разговорчики, песенки, а потом – „сапоги“.

День начался сонным тихим утром. На удивление Полины, ее разбудили только в восемь, когда в лагере, кроме Каретина и вчерашнего гостя, никого не было. Она даже не услышала традиционного переругивания Усольцева и Пустынника на тему: кто же у них всю ночь храпел и не давал спать, хотя ни того, ни другого невозможно было разбудить не только храпом, но и стрельбой над ухом.

Двое оставшихся сидели за столом и ворошили стопку планшеток.

– Здравствуйте, – сказала Полина, проходя к ручью.

– А-а! Дульсинея Тунгусская! Как почивали? – Борис привстал, и борода его разъехалась по лицу в улыбке.

«Нет, надо промолчать и вообще не обращать на этого болтуна внимания. Ишь! Сердцеед нашелся!» Полина сдернула с шеи полотенце и побежала к расшумевшемуся после ночи ручью. Вода была ледяная и, перед тем как с урчанием скатиться в промытую ею в камнях дыру, откуда несло сыростью, пенилась и кипела, будто противилась неминуемому мраку и холоду.

Ни вода, ни мыло не брали въевшуюся в ладони пихтовую смолу. Так и не отмыв ее, Полина вернулась в палатку, причесалась, завернула к стенке спальник и поняла, что ей не хочется выходить туда, к столу, вот такой, с давно не мытыми жирными волосами, в застиранной клетчатой рубахе со смятым воротником, с руками в черных грязных пятнах. Она осмотрелась, выискивая, что бы еще сделать. Заметив набившихся в угол палатки комаров, махнула полотенцем, буркнув про себя: «Вот сволочи, насосались». Потом кинула в угол свечу, лежавшую под ногами, и, приговаривая «дура ты, дура», всклочила волосы, выпустила из брюк рубашку и выскочила на улицу.

… Ни в этот день, ни в следующий, ни через неделю ничего больше не случилось.

Борис, уходя от топографов, выбрал удобный момент, наклонился к Полиному уху, щекоча бородой, шепнул:

– Приду, не выгонишь?

Полина отпрянула, царапнула взглядом нахальную морду, будто кислотой плеснула. И все же, когда Борис остановился меж деревьев на опушке и помахал рукой, оглянулась, хотя все ее существо, каждый нерв бесился и протестовал против себя, против него и вообще против всего на свете.

Борис ушел и больше не появлялся Растворился и исчез он для Полины, словно и не приходил никогда. Все шло своим чередом: профиль, столбики пикетов, топор с дребезжащей ручкой, подрубленные елки и пихты, которые почему-то надо было, по инструкции, стаскивать в кучи (Димка упорно напоминал: тайгу захламлять нельзя и ссылался на каретинскую расправу за беспорядок).

Немного оставалось до дней, нарушивших, взломавших этот черед. Не знала Полина и никому бы не поверила, что скоро все станет с ног на голову, что она будет вспоминать то необычное утро, свои мысли, видеть их в снах здесь, в тайге, в аэропортах и на вокзалах, в городе, долго, вечность, как те сто лет, разделяющие ее с юностью.

Сутки над лагерем бродили черные лохматые тучи, погромыхивали далекими грозами, суетились, но не пролили ни одной капли. Зато в первый ненастный день без перерыва лил дождь. С грозой, в клочья разрывающей матово-синее низкое небо, иногда с порывистым ураганным ветром, с хряканьем, укладывавшим все подряд: сухостой, кудрявые кедрачи, горбатые одинокие елки на склонах разлапистых отрогов. Тайга размокла, разбухла и почернела. Ручей превратился в речку, которая не хотела убегать под землю и, смывая лесной подсадок, пробивала русло по распадку, заваленному буреломом. Палатки, придавленные и обвисшие, жались друг к другу, как олени в буран, всхлопывали тяжелыми боками, тоскливо бубнили под дождем. А на следующий день ненастье, будто не взяв с первого штурма крепость, наложило долгую осаду: занудила осенняя мокрота – то ли дождь, то ли водяная пыль.

Вот в такую слякоть, когда отоспавшиеся за двое суток топографы все же вышли после обеда на рубку просек (больше от скукоты и желания размяться), за ручьем напротив лагеря появился человек. Брезентовая куртка его задубела от сырости. За плечами, стволом вниз, болтался карабин, глухо шаркающий при ходьбе; развернутые голенища болотных сапог блестели, как полированные; из-под надвинутого капюшона торчала мокрая борода. Человек перебрел ручей и стал подниматься к палаткам.

Полина сидела под тентом, натянутым над костром, и чистила картошку. Услышав скрип резиновых сапог и тяжелые шаги у себя за спиной, обернулась, зажимая в одной руке дряблую недочищенную картошину, а в другой – нож, встала.

– Что же это ты меня с ножом встречаешь? – Борис прошел к костру и сел – Мужики-то где?

– Работают, а не шляются по тайге, как некоторые, – пришла в себя Полина и бросила картошину в ведро с водой.

Был ли для Полины неожиданностью его приход? Бог знает. Скорее всего, нет. С того самого момента, когда она обернулась вслед уходящему Борису, поняла: пристал парень – не отвяжется, пока не отошьешь его.

– Что пришел? – Полина, подчеркивая безразличие, вытянула очередную картошину, обломала ростки и начала чистить.

– К тебе, – Борис улыбнулся и снял капюшон.

– В таком случае вали обратно, пока не стемнело.

– Хоть чаем напои, потом уж прогоняй, – улыбка как бы зафиксировалась на лице: не живая, а как на фотографии. – Не видишь – вымок насквозь.