Второе. Зачем уничижительный тон, твой авторский, по отношению к герою. Ни в коем случае, дай нам, самим читателям, разобраться, что к чему, ты нарисуй картину, а мы уж сообразно этой картине и будем твоих героев расценивать.
А вчера был Ленинград. Посмотрел кусочек материала. Наигрываю, как черт, беспросветно. Самое ужасное, не знаю, куда иду я. Стилевая разножопица, рядом стоит гротеск и бытовой реализм. Это раздражает. Кидаюсь из стороны в сторону, то так вертанусь, то эдак и нет уверенности в единственном. Много ору, гримасничаю, в общем, расстроился и надеюсь только на бога, на переозвучивание, да на Полоку. Приглядывает ко мне, по словам Полоки, М. Хуциев. Говорит, что я похож на Чаадаева. Одно лицо, будто бы, я не спорю. Полторы смены грохнули. Лишь бы браку не было и технического, и актерского.
Помоги, господи! Все грехи замолю, какие есть и будут. На обратном вместе с Высоцким. Шампанское, бутерброды, разговор и много сигарет. Может быть, и не надо говорить людям о своих мыслях, но что делать, если человек, то есть я — не может копить в душе больше, чем вмещается в нее, необходимо выплеснуть иногда, выболтаться, вывернуть душу, как карман, и тогда легче становится, легче и снова кажется, можно жить и копить снова.
В Ленинграде в этот день случилось наводнение, но все обошлось, вода спала и бедствия не произошло.
«Пугачев» — гениальный спектакль. Высоцкий первым номером. Удивительно цельный, чистый спектакль.
Я уж думаю, не лысым ли я буду в контрразведке. Шиферс мне все волосы теребил, приглаживал и залысины мои открывал, а потом я морду задирал, а мне эта мимика противопоказана. С ума можно сойти!
Какое-то просветление на сердце. От того ли, что утро легкое, теплое, осеннее, но не промозглое, не колючее. Или от сознания, что думать начал за мировые проблемы, читая Достоевского, ведь и критиковать могу и не согласен кое с чем, а стало быть уж и умнее кажусь, во всяком случае с ним-то на одной ноге, хоть и по вопросам умственным. И стиль оттого витиеватый пошел, как ручеек петляет, оттого, что пишется, как думается, в худшем случае говорится, а мысль — самая хитрая лиса, то петляет, след заметает, то в трех соснах запутывается, то блохой скачет в другую плоскость, в запрещенное логикой пространство.
Вот он говорит: «Да будут прокляты эти интересы цивилизации, и даже сама цивилизация, если для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу». И тут же: «Но однако же факт: для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу».
Что это такое?! Что сохранять, если возможно сдирание с людей кожи? Одна мысль, одно ее допущение и возможность практического применения — отбрасывает человечество ко времени инквизиции и фашизма. Какой это к черту гуманизм, если передовые умы, гениальные мыслители, мудрецы не видят другой возможности сохранения этой самой цивилизации, кроме как путем насилия и жестокости? Вопрос к теме: кто начал, если совершается посягательство на эти интересы, со стороны другой группы людей, тогда вопрос ставится о защите отечества и о его сохранении вместе с тем уровнем цивилизации, который достигнут. Но мы защищаем отечество, народ, землю свою, детей своих в первую голову и не думаем о чем-то другом, во имя чего-то. Да — но не самоцель. На меня напали, а я защищаю свою цивилизацию?
Я поторопился с выводами, не дочитав следующую главу, но это не столько вина, сколь заслуга очевидная. Важно самому иметь точку зрения твердую и не поддаваться «лакейству мысли», ибо «страх, как любит человек все то, что подается ему готовым». Вообще, это замечательные страницы, современнейшая дилемма, и спектакль надо делать срочно.
«Неустанная дисциплина над собой…», «сделаться человеком нельзя разом, а надо выделяться в человека».
Придет мода, «ей-богу, начнет сдирать со спин кожу, да еще провозгласит, что это полезно для общего блага, а стало быть, свято».
Аберрация — полное изменение в умах и сердцах.
Достоевский-провокатор, но провокатор к своей мысли, как Галилей: не доказывать, что был прав, а доказывать, что был — не прав, а если это не удается, после при всех испробованных возможностях, стало быть — был прав.
Наше отсталое развитие, нисколько не заостренный ум, не говоря о знаниях и о жажде их получения, причиной этому воспитание, среда, система поголовного обучения. В 20 лет лоботряс с зачатками ума, растратил и потерял интерес к приобретению знаний, не начав делать этого. А уж о наслаждении мыслить, как о наслаждении плотском, материальном, вкусном и говорить нечего. Кое-кто из нас испытывает эту силу обстоятельств, среды, больше — случайного вмешательства и то к 30–40 годам, а то и позже.
Потребность мыслить, удовольствие мыслить, необходимость мыслить — не прививается, это опасно было всегда, а теперь у нас, по-моему, и вообще утрачена методика, возможность такого развития человека, при поголовном, стадном обучении наукам разным, многим и бесполезным. Главное — научить, привить человеку любовь к размышлениям, к самостоятельному анализу вокруг происходящего, пусть ошибочного, но своего, и он дойдет; человека мыслящего можно убедить в правильности логичного, очевидного.
Ах, эта Осень! Каждый раз одно и то же и как будто вновь. Как я закурил первый раз. Под мостом. Из санатория.
— Боже мой! До чего же хорошо и какая стыдобина, что я еще ни разу здесь не был. Кусковский парк — имение графа Шереметьева. Обаяние еще и в том, что он находится в несколько запустелом, заброшенном состоянии. Его восстанавливают, чистят пруды; самосвалы, как жуки навозные, заляпанные жижей, уютно сочетаются с барскими покоями и прочей стариной.
В гроте повозка фельдмаршала Шереметьева. Чудно! Старушки сгребают опавшие листья в мешки, накрывать на зиму цветы, клумбы, чтоб не померзли. Готовят имение к зиме.
Швейцарский домик — экскурсантов просят не входить, внутри живут советские люди, у них смотреть нечо, чего у них смотреть.
Голландский домик.
Закурил. Попросил сигаретку у чумазого, черных кудрей — хозяина. Молча протянул «Приму» и прикурить от его сигаретки. Ходил и умилялся, курил и чуть не плакал от восторга. Какая красота рядом, а мы дома сидим и ругаемся или деньги считаем.
Думал, что этой книжки на год хватит, а вот уже до середины дошел. В последние дни как рванулся вперед. За несколько дней четверть тетради исписал…
Что мне делать?
— Каждый вечер тысячи артистов выходят к зрителям и ранят их души. А может, и не ранят. И артисты и зрители не одинаковые. Но стремления у тех и других совпадают. Одни хотят ранить, другие — получить это ранение. Чтобы тронуть сердца людей, надо самому стать ходячей, открытой раной. Тысячи артистов надевают костюмы, подбрасывают ноги, разогревают мышцы, голоса, бормочат куски ролей и выходят стрелять в сердца, и люди в зале, каждый человек хочет, ждет попадания в свое, единственное сердце. Как мне хочется благословить всю нашу братию — артистов и пожелать им больше попаданий, больше жертв, богатого урожая простреленных сердец в эти вечера. С каждым спектаклем мы опытнее, но еще не талантливее. Старее — да… Каждый спектакль должен стать праздником и хоть повторяющимся часто… но ведь и осень повторяется, а как будто каждый раз первый раз…
Еще было так. К тому же, о старании выглядеть на героя. Как-то ехали из Ленинграда я, Высоцкий, Иваненко в одном купе. Четвертым был бородатый детский писатель. Вдруг в купе заходит, странно улыбаясь, женщина в старом синем плаще с чемоданчиком и со связкой книг Ленина («Философские тетради» и пр.). Раздевается, закрывает дверь и говорит:
— Я поеду на четвертой полке. Это там, наверху, сбоку, куда чемоданы суют, а то у меня нет такого капитала на билет. — У нас челюсти с Иваненкой отвисли, не знаем, как реагировать — моментально пронеслось в голове моей: если она поедет — сорвет нам беседу за шампанским, да и хлопоты, и неприятности могут быть… Что делать? Высоцкий, зная его решительный характер, — к нему. Где-то внутри знаю, он с женщиной, вообще — человек самостоятельного действия — решит сам. Мне же выгонять женщину безнадежную жалко, совесть не позволяет, христианство, лучше это сделать невзначай как бы, чужими руками или просто посоветоваться. Я и вышел посоветоваться, не успел толком объяснить Высоцкому, в чем дело — он туда, не знаю, что, какой состоялся разговор, только минуты через три она вышла одетая и направилась к выходу… Я постоял немного, вошел в купе… посидел и совесть стала мучить; что-то не то сделали, зачем Володьку позвал, я ведь знал, уверен был, что он ее выгонит, и многое другое в голове промелькнуло, короче, я вспомнил, подсознательно, конечно, что и здесь, перед своей совестью, перед ними всеми благородством можно блеснуть, и я кинулся за этой женщиной, предложить ей хотел десятку, чтобы договорилась она с проводником, но не нашел ее, хотя искал честно, и потом все-таки похвалился ИМ, что, дескать, искал ее и хотел деньги отдать, но не нашел, знал, что друг зарплату большую получил и потратит на спутницу свою, которую в Ленинград возил прокатиться, вдесятеро больше, однако не догадался он поблаготворительствовать этой женщине, а я, хоть и поздно, но догадался и опять в герои лез и опять хотел быть лучше ближнего своего.