— Ты говорил, я отберу у вас все роли, и ты выполнил свое обещание, и я ни в коем случае не осуждаю тебя… но я сейчас изучаю Толстого и понял, что я другой человек и придерживаюсь другой философии, чем ты…
На что я ему возразил:
— Как я мог это сказать, когда у вас ничего не было, вы были нищие, что я мог у вас отобрать…
Мы не договорили, мы пошли играть, и я целый день думаю об этом. Нет, я мог так сказать, это похоже на меня и по намерению, и по тексту, это мои слова.
Каким же нужно было обладать самомнением, какой волей и уверенностью, чтобы заявить подобное. Но кость была брошена, и я начал действовать. Отступать было некуда, я должен был либо победить, либо на щите вернуться в Моссовет. И выиграл бой, и сейчас с ужасом констатирую, что я несколько успокоился, поверил в свое бесконечное везение и постоянные победы, а бой идет. И теперь надо драться с удвоенной силой и ни на что, ни на кого, кроме себя не надеяться, а Бог меня не выдаст, я ведь хоть и не безгрешен, но все-таки почитаю его учение.
А я сдал, заметно сдал по сравнению с периодом — Герой — Антимиры — 10 дней — я перешел в оборону, а в ней таится рок поражения. Нет, надо починить доспехи, залатать кольчугу, навострить кинжал, отсушить порох и в бой, пока еще не поздно, пока не потеряно время.
Так вот, Сева! Я снова принимаю вызов и заявляю: «Я отберу у вас роли, готовьте шпаги, уважаемые господа артисты. Я буду драться теперь не только за Кузькина, а за любой эпизод в любом спектакле я не доставлю радости видеть, что сам он от заряда стих…»
Вот на какие мысли навел меня сегодняшний разговор с партнером по «команде».
Но справедливости ради надо сказать: безусловно, шеф — великий человек, пусть это везение, интуиция, телерадиолокация, все что угодно, но он создал прекрасный театр, с репертуаром удивительным, с направлением принципиальным, честным и живым. И в этом убеждаешься еще и еще раз, когда смотришь чужие спектакли и сравниваешь со своими. Так уж пусть он кричит, унижает нас, лишь бы дело не разваливалось. Ведь при одном упоминании Таганки у людей загораются глаза, и ты видишь, как ты в этих глазах превращаешься в знаменитость, вырастаешь в гиганта. Люди, не зная тебя, начинают уважать заочно, за Таганку.
Заявление сделано, иду его выполнять. Высоцкий говорит — ради такой роли можно все стерпеть, все унижения и брань.
Шеф не свирепствовал сегодня, то ли услышал, что я в дневник днем пропел, то ли рукой махнул, то ли получается чего-нибудь, то ли не в том дело.
Венька не стал за меня играть сегодня, а я хотел… «Три сестры» посмотреть. Придется еще одно заявление сделать: ни к кому не обращаться с такими вопросами, подыхать буду, а сам буду играть. Венька еще ни разу не внял моим просьбам, ну в рот ему палец: раз он так и мы эдак.
Вечер. Зайчик на «Трех сестрах», сосед насилует Шульженку, не саму Клавдию, а пластинку. На душе гаже, чем допустимо.
Мы с Зайчиком уже распределили Государственную премию. Получается примерно так: если мы имеем 2,5 тысячи, то тысяча — тысяча двести идет Зайчику на шубу, пятьсот рублей на банкет, триста рублей на мое пальто-шмотье, 100 рублей старикам в Междуреченск, 400 рублей на отпуск за границей. Это самый примерный план, точный составим, когда в газетах появится объявление, что я выдвинут на соискание, а то еще распределишь, а спектакль не выйдет, вот будет номер. Но все равно, чтобы инфаркта не было, надо готовиться к такому событию заранее. Вообще надо готовиться ко всему самому плохому в жизни, равно как и к хорошему. И от того и от другого человек разрушается, как и от крайних температур. Но лучше бы шеф получил, это было бы полезнее для нас для всех и закономернее.
Дай ему Бог здоровья.
Первый час ночи. Зайчика все нет. Давай, Валерик, спать.
Высоцкий давал читать свой «Репортаж из сумасшедшего дома». Больше понравился, но не об нем речь. Прочитал я в метро сколько успел, и не думаю, и не помню, о чем читал, и это не важно. Я размышляю — чего я ему буду говорить, и фантазирую, и придумываю, и целый монолог, целый доклад сочинил о том, чего не знаю, чего не читал. Значит, мне важен не его труд, а моя оценка.
Говорильное мышление, т. е. мы до того изболтались, до того мы швыряемся словами, верхушками знаний, до того в нас показуха сидит, что нам незачем и читать что-то, чтобы начать говорить об этом «что-то». Значит, опять важен «Я», моя говорильня, мое отношение, и мне кажется, это самое важное для других, и удивляюсь своей эрудиции, своему умению ловко разбирать самые сложные вещи, умению примерчики убедительные и остроумные на ходу придумывать — т. е. импровизировать, или проще — пустобрех и составляет главный смысл, интерес нашего общения.
Шеф наорал на Веньку перед спектаклем. Венька заплакал. Убежал. Пил валерьянку. Ужасно это все. Мы его жалеем больше, чем он нас. Он не дорожит нами. Грустно.
Вчера на репетиции был Можаев:
— Отрадно видеть… ты очень продвинулся, в основном продвинулся, в основном все уже идет хорошо, кой-какие мелочи, но это все впереди. А так — молодец.
Любимов. Вчера и сегодня в репетиции было много правильного.
Вечером и ночью читал «Дворянское гнездо». Не возьму я в толк, не придумаю, зачем, с какой стати, для чего сейчас заниматься экранизацией этого романа. Дня заграницы? Ситуации, характеры — как-то все надумано, красиво, не художественно, не натурально, и что можно сейчас сказать этим произведением? Тем более не понятно, что этим занимается молодой, талантливый режиссер, зачем он теряет время — наше дело актерское, маленькое, делай, что дают.
Какой-то смрадный осадок от вчерашнего спора в гримерной о Толстом и Достоевском. Как будто в изнасиловании участвовал. Венцом рассуждений было мнение Фоменко, его точка зрения, так сказать, что «Толстой — это, жизнерадостный рахит». И сразу всем стало как-то не по себе, неловко, как будто каждый обмочился в отдельности и пытается остаться в этом незамеченным.
Что это такое? Ни в морду дать, ни плюнуть за это нельзя… Унизить человека ни за что, ни про что, вернее, конечно, самому унизиться… Так относиться к человеку, это себя не уважать. Количество серого вещества приблизительно у всех одинаковое и смешно пытаться казаться умнее другого, не быть, а именно, пытаться казаться. Вот уж действительно — образование ума не прибавляет. Откуда в нас такой снобизм, желание непременно высказаться оригинально, показаться этаким пупом в своем роде, что мне, дескать, люди вокруг, когда я с Толстого шапку сбиваю одним махом, вот как я про него могу ляпнуть. Заявить и ничего со мной не случится, раз я так могу о Толстом брякнуть, значит сам чего-нибудь да значу. Верно Толстой подметил: «Отчего такая уверенная интонация, наглая в глупых людях — оттого, что иначе их никто бы слушать не стал».
И мы слушаем это, да еще пытаемся возразить, рассудить по справедливости, грязь какая-то, нечистоплотность, непроходимая глупость. Никто не запрещал и не запретит рассуждать о самых великих авторитетах, никто не принуждает теперь перед ними на колени падать, но да ведь и рассуждать надо с умом, осторожно, с намерением добрым, а не с целью языками фортеля выписывать.