Конечно, я не показал заявление. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.
— Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.
— Это было бы еще позорнее…
Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.
Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем у гениального российского писателя Можаева Б.А. дома. Господи? Я предполагал после рассказа Глаголина, его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…
Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясками (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, холодильника, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков, среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.
— Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим.
Мы прихватили с собой «старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном, о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспонд. штамп…
— Долго ли лежал «Кузькин»?
— Полтора года. Истинное его название «Живой»…
Трифоныч просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… и как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я, правда, никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам бог только поможет, я отказываюсь…
— Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?
— Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.
— Как вы относитесь к Казакову?
— К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…
— Как вы относитесь к Толстому?
— Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия — моя религия.
Он много говорил о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь и только одного не хватает, одного не знаем, где купить талант, страсть…
Вторая сдача.
Ю. П. Пережимал, успокойся…
Лиля Брик. Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что, эта патетика его, чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.
О. Ефремов. Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко, в душе я не совсем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…
Вик. Шкловский. Чтобы не плакать, я буду говорить несколько в бок… Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить… «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.
Чухрай. Бывает патриотизм и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас Советскую власть. Я это говорю, как старый коммунист — с начала войны — это высокопатриотичный спектакль.
Баркан. О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера, это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера, — что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.
Мы актеры, режиссеры, осветители, пост. часть — все профес. люди театра долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла дисквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсужден., чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе неиспользованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…
Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не все, записал.
— Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. — Шкловский.
Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит — делай шаг! — Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры — «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей — увольнение по статье.
Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот,
Ленинград.
Телеграмма Сегелю. Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого.
— Володя, не забудь поговорить о моем деле.
Вообще, как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.
Черный день, по-моему, первый такой.
Ю. П. А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по-существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал, я просто половину не понял текста.
Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.
Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского Кольку. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.
Приехал Зайчик. Наступило равновесие.
Любимов. Нет, конечно, вы понимаете, что это премьера и вы вздрючиваете свою эмоциональную… штуку!!!