Выбрать главу

Каково? А следом я зачту другое, им, — перстом, черным от земли и бензина, указал высокопарно Алексахин на Народного, — в тот-же самый день и час по иронии судьбы полученное. Любопытное совпадение. Готовы восприять?

«Уважаемый Владимир Степанович! Я была на гражданской панихиде, пришла попрощаться с Анатолием Васильевичем. Меня восхитила Ваша жизненная позиция. К большому сожалению и к великому нашему стыду, далеко не каждый может дать правильную оценку событиям нашей поры, но, главное, не каждый может иметь мужество сознаться в содеянном и не побояться попросить прощения, зная, что будешь услышан большой аудиторией. Спасибо Вам огромное, Владимир Степанович! Вы мне стали очень дороги! Я счастлива, что слышала Ваше слово. Я горжусь Вами. Извините за письмо, не смогла сдержать себя, до того мне немедленно хотелось написать Вам. До свидания. Крепко жму Вашу руку. Глубоко уважающая Вас», — и т. д. Что хорошо, так это то, что оба письма не анонимные и с адресами, — подытожил Алексахин.

— Имею основание предположить, что и писаны они были в единый час, — добавил Шелепов, — по горячим следам панихиды. Кстати, и прочитаны они были мной в той же последовательности. И впечатление, согласитесь, одно. А переставь их местами и закончи письмом с проклятиями — позиция обозначится другая. По Москве тогда упорно ходили слухи и утверждения, что Таганка сократила Эфросу жизни лет на десять, что и «мошкара может до смерти заесть или свести с ума». Но Таганка знала, что главной, первой виновницей была Бронная — ученики Эфроса, которые вышвырнули его из театра и замолчали, ушли в тень, и Таганка получилась одна в ответе за судьбу Мастера. Но их актриса Тоша Голубева сказала убийственно просто: «Загнали его две прекрасные дамы, так что не берите в голову, не мучьтесь особенно покаянием, не бейте себя в грудь и не рвите волосы».

Еще одна известная фамилия возникла, и Ирбис подала голос:

— А вы не помните, что вы на панихиде сказали, почему такие разные реакции незнакомых людей на одни и те же слова?

— Я помню в общих чертах, что-то о покаянии.

— Зачем в общих чертах? Если вам интересно, уважаемая, — а это не может не быть интересно, где вы такое еще услышите, кроме как у Алексахина, — у меня есть его речь на магнитофоне. Мой приятель московский, помня свою оплошность на похоронах Высоцкого, где он в очереди давился и не снял ничего, и не записал ничего, на похороны Эфроса пришел с диктофоном. Я у него переписал. У меня магнитофон катушечный, старенький, мы на нем еще битлов слушали… Пойдемте в дом. Это быстро. — Гости двинулись за хозяином. Запись речи Народного не ахти, — суетился у «мага» Алексахин, — но разобрать можно. В будущем Андронников какой-нибудь все это соберет, прочистит и прокомментирует.

С магнитофона прохрипело тихое, прерывистое: «Хочется обратиться к Всевышнему, за что, за какие грехи Таганке такие потери…» Владимира Степановича охватило вдруг волнение, он вышел в сени отплакаться, речь свою он знал наизусть… «Дорогой Анатолий Васильевич! Простите нас. Чувство чудовищной несправедливости, личной виновности и виновности коллективной не покидает меня, и, кроме слов покаяния, мне трудно сейчас найти другие слова. Думаю, подобные чувства испытывают и мои коллеги, все работники театра, в том числе и те, кто вольно или невольно, словом или поступком небрежно коснулся больного сердца и профессиональной чести. Эфрос пришел на Таганку в горький для театра час, полный лжи, фальши… И до сих пор не проясненный. Эфрос в буквальном смысле спас театр, и в первую очередь — от гибели нравственной, потому что за гибелью нравственной тотчас бы последовала гибель творческая. Он спас театр своей работой. Он часто говорил нам: „Ребята! Я пришел к вам работать!!!“ И результаты этой работы незамедлительно сказались: через год с небольшим в Югославии на фестивале БИТЕФ мы взяли все призы за спектакли „Вишневый сад“ и „На дне“. О театральных заслугах Эфроса другие знают больше. Мы, которые успели с ним поработать за эти трудные годы, узнали его как выдающегося режиссера, но, кроме того, мы поняли и оценили его благородство человеческое, с каким он относился к тому, что было сделано театром до него, к любимовским спектаклям, с какой деликатностью относился он к нам, старым работникам театра. Мы будем играть ваши спектакли, мы будем помнить и любить вас таким, каким знали вас ваши самые близкие друзья и ученики. Прощайте, Мастер! Вечная память». Алексахин остановил ленту. Из сеней послышалось:

— «Мой Телемак! Троянская война окончена».

— «Кто победил?» — отозвался на пароль-игру хозяин.

— «Не помню. Должно быть греки: столько мертвецов вне дома бросить могут только греки»…

— После смерти Эфроса, — продолжал Народный для Ирбис, — в газетах появилось сообщение, что Любимов отказался комментировать смерть своего преемника. Позже он скажет, что Эфрос совершил большую ошибку, придя на Таганку. «Место это замешано на крови, и нечего было туда соваться». Какую, чью кровь он считал за кровь, а чью за водицу? Вслед за ним про кровь любил говорить Федотов, уйдя в «Современник», что он-де тоже большой кровью оплатил верность Мастеру. Прости, Господи, сие кровопролитие!..

А поссорились Юрий Петрович с Анатолием Васильевичем из-за «Вишневого сада». Причина банальна — ревность. Повод еще смешней. Любимов: «Он не выполнил моих замечаний. Тогда зачем соглашаться с ним?» В чем эти замечания состояли, никто не знал. В сердцах Любимов резко выговаривал мне: «Ты русский актер! Как ты можешь отплясывать, топтаться на православных могилах под еврейский оркестр?! Ты в своем уме?!» — «Еврейский оркестр у Чехова написан». — «Да при чем тут Чехов?! У Чехова не написано — плясать на могилах». Я робко возражал: «Декорация такая… Что же вы меня поджариваете… Скажите ему… Вы — главный режиссер, вас не устраивает мое исполнение — снимите меня с роли. Кого я должен слушать: вас или режиссера-постановщика?»

— «Его, конечно, только его…» — «Ну так и скажите ему». — «А ты сам не понимаешь, что творишь?.. Я-то скажу…»

Эфрос замечаниями Любимова пренебрег, сказал, что «Любимов ничего не понимает в Чехове, пусть занимается своим Кузькиным». К тому же Любимов сам не раз заявлял прилюдно, что пьес Чехова не любит, рассказы — да, другое дело. А зачем вмешивался? — до сих пор не могу понять. На правах главного режиссера? Но Эфрос сам был из главных, хоть и неприкаянных… Соперничество… Характеры и темпераменты не одинаковые… Правы те, кто говорят: «Одному арбуз по душе, другому — попадьева дочка». И пошло-поехало. Ссору было не унять. Из дверей театра она попала в театральные салоны и вошла в двери начальников. Но и у Эфроса там были дружки, не только у Любимова… Двери театра на премьере толпа снесла. Успех превзошел предсказания. Ссора бывших друзей немало тому способствовала. Вольно же было Любимову пригласить такого Мастера в свою кузницу, подпустить к своему тиглю. Вот он и спаял колечко, отлил шедевр. Не нравится? А зачем звал? На что рассчитывал? И зачем потом свару затеял? Публичную. А запретить спектакль было уже не в его силах — успех у публики, трескотня у критики, раскол в труппе. Те, кому нравилась постановка, даже говорить про то вслух в стенах родного театра опасались: донесут главному, считай — опала, и ролей не видать долго. И результат: когда машина одного Мастера стояла у подъезда, другая разворачивалась и уезжала прочь. Если стоял «ситроен», народ знал: в театре хозяин, если «жигули» — внутри Эфрос. Они избегали встреч. Высоцкий три раза сводил их в своей гримерной: «Помиритесь, гении!» Нет, ни за что, никогда! Далеко зашло, далеко…