Но женщина, как и армия, не сделала из меня мужчину, а, наоборот, словно бы вернула меня в детство. Завершая службу, я мечтал об одном - о возвращении в “классные комнаты”. Мне хотелось снова пойти в школу, так, класс в восьмой... Мне это столь явственно представлялось, что и поныне иной раз вижу сон - будто бы я и в самом деле осуществил свое намерение, я снова в классе, при этом и во сне я помню, что уже успел окончить университет, что меня ничуть не смущает.
Приехал я домой уже в штатском, в новом светло-сером импортном костюме, с чемоданчиком и солдатским вещмешком. Соседи меня едва узнали. Уезжал на службу разбитной малый, лихой рабочий паренек, одетый в телогрейку, а появился перед ними чуть ли не интеллигент, во всяком случае, студент, каковым я вскоре и стал.
Позади осталась еще одна жизнь, настолько отличная от той, какая у меня была при матери, что казалось, у меня было два детства - и тем не менее я только-только вступал в жизнь. Конкурсные экзамены - на удивление самому себе - я сдал на пятерки, только по английскому языку получил четыре. Сразу после последнего экзамена, еще до решения приемной комиссии, меня отправили в колхоз, где я оказался среди таких же счастливчиков, как и сам. Никто не давал мне моих лет, я подружился с семнадцатилетним юношей со своего курса, с нами, как с ровней, держались вчерашние школьницы, те, что родились уже после войны, сплошь модницы и интеллектуалки, так сказать.
Одна из филологинь все время была возле меня, на поле, по дороге лесом... Был конец августа, прекрасная пора лета... Она молча и выжидательно посматривала на меня, у костра в ночь садилась так, чтобы видеть мое лицо, и я испытывал почти неудержимое и вместе с тем робкое искушение коснуться ее плеча, лица, глаз рукой, она догадывалась, и волнение охватывало нас обоих. Я снова был отроком. В последний вечер я осмелился взять ее за руку, и она не отняла ее. Полночи мы оставались одни, в условиях весьма благоприятных. Но я не решился пойти дальше, ведь у каждого возраста есть свой предел допустимого, когда самая нетронутость исполнена доверия, нежности и счастья, может быть, более полного, чем минутная неловкая страсть обладания наспех.
Она была недостаточно благоразумна, но, видимо, не догадывалась, с кем имеет дело. Как же она удивилась, узнав, что я успел отслужить в армии и на целых пять лет старше ее! Выведав каким-то образом о моем московском “романе”, она - как ни странно - почувствовала себя как бы польщенной даже. О, юность, которая ценит опытность там, где она ничего не стоит!
Не чувствовал я за собой никакой опытности, не ведал никакого знания! Там было совсем не то... Меня, как никогда, занимала тайна любви и счастья... Впрочем, как и сегодня...
В том новом состоянии, по существу отрочества, в каком я пребывал тогда, студенческие годы промелькнули быстро, незаметно и, смею думать, в высшей степени плодотворно.
Здесь следует сказать, что мы с филологиней в городе вновь встретились и немудренно было нам увлечься, полюбить друг друга, свободу, самую любовь и страсть. Мы тотчас решили пожениться, хотя на свою стипендию я не мог прокормить даже одного себя. Сложили две стипендии, и выходило, по моим расчетам: жить можно. Я собирался, конечно, подрабатывать, но всерьез этим так и не занялся, по своей беззаботности. Маша (так я назову ее здесь) была из вполне обеспеченной семьи, и нас подкармливали, а Машу и одевали - и хорошо одевали. Она была серьезной, училась старательно, вела нашим расходам скрупулезный счет, а я, отдав ей свою стипендию, не знал никаких забот.
О счастливых годах рассказывать нечего. Остались в памяти Гегель и Шеллинг, Сартр и Камю, Блок и Рильке... В один-два года по окончании университета все переменилось. Я и в аспирантуре продолжал жить, как прежде, и получал ненамного больше. Маша работала в школе, постоянная нехватка денег, а главное, мой уход, как она говорила, от забот о семье, о ней стали ее раздражать... Она забеременела, я уже стал свыкаться с мыслью, что мне предстоит стать отцом, то есть надо повзрослеть, взять всю ответственность за семью и вообще за жизнь на себя... В мысли этой есть что-то неизъяснимое и необходимое...
И вдруг Машу увезли в больницу, у нее выкидыш. Врач априори сказала, что она приняла какие-то лекарства, не желая иметь ребенка. Случившееся сильно потрясло Машу. Она похудела и как-то сразу повзрослела. Раньше она не любила одна бывать у родителей, теперь же все чаще уходила к ним, все лето прожила на даче и даже съездила с ними на юг. Я же сидел в городе, за машинкой, чувствуя все яснее и яснее, что диссертация моя не вытанцовывается, получается нечто сухое, неинтересное, и в тот момент, когда я ее закончил, я понял - дитя мертворожденное, никому оно не доставит радости, даже если защита пройдет успешно.
Я это понимал отчетливо уже тогда. Но ведь все так пишут - и диссертации, и статьи, и монографии... Профессиональные философы друг друга читают, занимаются критикой буржуазных теорий, но все это вне внимания, вне интереса широкой публики... Мне с самого начала моих собственных философских изысканий хотелось, чтобы слово проникало в сердца людей, находило отклик в их душах, помогало им в извечных поисках человеческого духа перед лицом жизни и смерти.
Изредка приезжая с дачи в город, Маша толковала мне о том, что как бы хорошо было, если б я был просто ее другом... “А как муж, ну кто ты? Тебе ведь не до меня!” - говорила она.
Маша менялась на глазах. Она оставила школу и работала... Теперь уж не знаю, кем и где... Менялся и я. Чувствовал я себя, как никогда, больным и старым, а главное - был словно в каком-то безысходном тупике... Две статьи мои, написанные в новом духе, в живом стиле, нечто вроде философского эссе, вернули мне из научного журнала, посоветовав опубликовать их в литературно-художественном, а из “толстого” журнала вернули, объявив, что это не их профиль... Что и говорить, от философской критики мы отвыкли, а до философских эссе еще не доросли. Я этого тогда не понимал, находя прежде всего беспомощным и слабыи самого себя. Нередко среди ночи я просыпался с таким ощущением, будто поверх одеяла бегают мыши...
Все это стало невыносимо, и мы решили расстаться. Я знал, да и Маша тоже верила, что один я скорее встану на ноги, скорее приду к чему-то определенному. Я боялся за Машу. Она не выносит одиночества... Не сразу, но она все же призналась, что у нее есть неплохая возможность устроить жизнь. Она назвала имя человека, которого я, в общем, знал, вполне устоявшаяся личность. На каком уровне - это дело другое, у него передо мною было неоспоримое преимущество: он устоялся.
Мы расстались.
На сегодня, пожалуй, хватит”.
На следующий день Михаил Стенин сделал приписку: “Следовало бы все это переписать или даже отпечатать на машинке, да боюсь засушить или вообще потерять интерес... Посылаю с условием, что вы вернете мне эти десять страниц”.
IV
На третий день, как письмо было опущено в почтовый ящик, позвонила Марина.
- Оказывается, мы с вами соседи, - весело сказала она, радуясь, может быть, тому, что номера телефона она не спутала и он отозвался, потому что тотчас уже иным тоном - некоторого недоумения продолжала: - Я прочла ваше письмо-исповедь, признаюсь, с удивлением и недоверием. Не пойму, какую цель вы преследуете?