Вот Диккенс, известное начало «Холодного дома»: Туман везде. Туман в верховьях Темзы, где он плывет над зелеными островками и лугами; туман в низовьях Темзы, где он, утратив свою чистоту, клубится между лесом мачт и прибрежными отбросами большого (и грязного) города.[136]Туман и у Эмили Дикинсон: Let us go in; the fog is rising.[137]
— Пасколи я не читала до сих пор, — говорила Сибилла. — Ты подумай, какая прелесть. — Сейчас она совсем близко склонилась ко мне, чтобы читать с монитора, так что могла бы и скользнуть прядью по моей щеке. Могла, но не скользнула. Теперь уж не по-французски, она тихо читала по-итальянски с этим мягким славянским выговором:
Третью цитату она не сумела прочитать: — La nebbia… gemìca?
— Gèmica.
— А, понятно.
Видно, она рада выучить новое слово.
Замечательный туман у Пиранделло,[140] вот неожиданность, казалось бы — как может быть хороший туман у сицилийца? Туман рвался в клочья… Вокруг каждого фонаря зевал ореол. Хотя, конечно, куда ему против миланского тумана, описанного Альберто Савинио:[141]Туман комфортабелен. Он превращает города в большие бонбоньерки, а жителей в конфеты. В тумане идут женщины и девушки в капюшонах. Легкий пар витает у их ноздрей, полуоткрытых губ. Входить в гостиные, расширенные зеркалами… Целоваться, выдыхая остатки тумана, когда снаружи туман жмется в сукно, матовит, стекла, ненавязчивый, томный, покойный…
Миланские туманы у Витторио Серени:
Распахнуты в пустоту двери в туманный вечер. Никто не входит — не выходит, разве что кроме кома смога, кроме вопля мальчишки — вот парадокс — «Иль Темпо ди Милане» — алиби, благословение. В тумане все потаенное сокрыто, движется и доходит до меня, отходит от меня историей, памятью, двадцатый — тринадцатый — тридцать первый года как трамвайные номера…[142]
Чего я только не надергал. Вот «Король Лир»: Туман болотный, Подъятый мощным солнцем, отрави Всю красоту ее, убей в ней гордость![143]
А Дино Кампана? Через бреши ржавых рыжих бастионов, размытых туманом, отверзаются молча долгие улицы. Коварный пар тумана угрустняет дворцы, кутая башенные макушки, на немых и опустелых стогнах, как после разгрома.[144]
Сибиллу обворожил Флобер: Голые окна спальни, расположенной во втором этаже, пропускали белесый свет. В окна заглядывали верхушки деревьев, а там дальше при лунном свете над рекой клубился туман, и в нем тонули луга.[145]
Восхитилась она и Бодлером: В туманной сырости дома, сливаясь, тонут, В больницах сумрачных больные тихо стонут.[146]
Эти чужие слова пробивались из Сибиллиных уст с журчанием, будто из ледового кладезя. Кому случится, кому сулится Твоя невинность, ключ родниковый?
Сибилла была, тумана не было. Туман рассеялся от чужих глаз, от чужих слов. Может, когда-нибудь мне удастся занырнуть в тот туман, если Сибилла поведет меня бок о бок, рука в руке.
Я несколько раз показывался Гратароло, он одобрял все действия Паолы. Он сказал, что благодаря ее разумному поведению я стал почти самостоятелен и сумел счастливо избежать примарных фрустраций. Это он так думает, Гратароло.
Вечерами мы (я, Джанни, Паола и наши девочки) играли в тихие игры — в скрэббл. Домочадцы утверждают, что это мое любимое занятие. Я все так же бойко, как до болезни, подбираю слова, в том числе очень хитрые, вроде акростих (уцепившись за слово акр), или очень заковыристые, типа зевгма.[147]Я оприходовал ценные буквы Э и 3 в двух далеко друг от друга отстоящих клетках, заняв концом слова угловой красный квадрат и сумев наступить еще на один красный квадрат, выложил слово эмфитевзис.[148]Двадцать одно очко, умножаем результат еще и на девять (потому что есть две красные клетки, каждая из которых — утроение); плюс пятьдесят очков в качестве приза за освоение всех имеющихся на руках букв; вот двести тридцать девять очков единым махом. Джанни обозлился: ах, вот ты какой! если это называется терять память! — вопил он. Думаю, это был наигрыш, чтобы меня ободрить.
Беда не только в потере памяти, а в том, что моя новая память — фуфло. Гратароло что-то проронил в самом начале о том, что, имея память в таком примерно состоянии, как моя, кое-кто придумывает себе обрывки прошлого, ни в коем виде не переживавшегося взаправду, — чтобы иметь хоть какие-то воспоминания. Что, и Сибилла тоже — простая фикция?
Надо как-то спасаться. На работу ходить — мука смертная. Я сказал дома Паоле: «Работать утомительно».[149]
Вечно одно и то же, одна и та же улица. Уехать, что ли? Мой офис дышит себе полной грудью, всем заправляет Сибилла, подготавливает каталог. Мы можем поехать, ну скажем, в Париж.
— Париж — вот это точно будет для тебя «утомительно». Перелет, гостиница… Надо обдумать.
— Ну не в Париж, тогда в Москву, в Москву…
— Откуда к тебе Москва?
— Из Чехова. Ты знаешь, цитаты — мои единственные фонарики в тумане.
Глава 4
Я один по улицам иду
Мне показали кучу семейных фотографий, которые, естественно, ничего мне не говорили. Там были только фото, снятые за годы совместной жизни с Паолой. Все детские фотографии были где-то в другом месте. Вероятно, в имении Солара.
Я поговорил по телефону с сестрой, она звонила из Сиднея. Когда она узнала, что со мною случилось, собралась было лететь сюда, но сама была после операции, и доктора запретили ей такой дальний перелет.
Ада попыталась что-то вызвать из моей памяти, потом перестала пытаться и просто заплакала. Я сказал, что когда она поедет, я попрошу ее привезти мне утконоса, с хорошим характером и прирученного. Почему утконоса — сам не знаю. Моих зоологических познаний хватало и на кенгуру, но всякому известно, что за ними убирать — замучаешься.
На работу я ходил только на несколько часов. Сибилла возилась с каталогом и, естественно, замечательно ориентировалась в библиографии. Я время от времени пробегал глазами ее наработки, говорил, что дело идет прекрасно и что мне нужно к врачу. Она с беспокойством провожала меня взглядом. Думает, что я совсем больной, сильно ненормальный? Думает, что я ее избегаю? Не могу же я сказать ей: — Ты не должна служить мне подпоркой, моей хромоногой памяти, каркасом для реконструкции… милая, родная, любимая?
Я спросил у Паолы, какова моя политическая ориентация:
— Не хотелось бы обнаружить, что я, к примеру, фашист.
— Ты, что называется, приличный человек и демократ, — ответила Паола, — но больше по интуиции, чем по идейности. Ты любишь провозглашать, что политика скучна — и дразнишь меня «пассионария».[150] Ты как будто прячешь под старинными книгами свой страх или презрение к миру. Нет, хотя, если разобраться… На моральные стимулы ты отзываешься. Подписываешься под письмами неагрессивных пацифистов, не выносишь расизма. И даже член общества противников вивисекции.
136
137
138
139
140
141
143
144
145
146
147
148
149
150