После ужина я расположился отдохнуть. В кресле-качалке.
— Твое обычное место, — откомментировала Паола, — для принятия вечернего виски. Гратароло, думаю, не убьет нас за это.
И она принесла бутылку знакомой марки «Laphroaig», и я щедро плеснул себе в стакан, льда не надо. Жидкость шаром покаталась во рту, прежде чем уйти в глотку.
— Изумительно, хотя чистая нефть.
Паола пришла в восторг:
— Знаешь, после окончания войны, где-то в пятидесятые годы, у нас начали пить виски. До того не пили. Хотя, с другой стороны, может быть, фашистские руководители пили, откуда я знаю. В Риччоне, может, и пили,[90] а в нормальных местах — нет. Для нас в молодом возрасте это было чересчур дорого, но лет с двадцати мы потихоньку начали: что-то наподобие инициации. Родители смотрели с ужасом и задавали один и тот же вопрос: как можно это проглатывать, это же на вкус чистая нефть?
— Пьешь-пьешь, хоть тресни, никакого Комбре.[91]
— Зависит, что пить. Пей себе спокойно, будет тебе и Комбре, и все остальное.
На столике пачка «Житан» в кукурузных гильзах, papier maïs. Я зажег сигарету, жадно затянулся, перехватило горло. Я покашлял и загасил сигарету.
От медленного качанья люльки я задремал. Когда же вдруг ударили часы, я встрепенулся и чуть не опрокинул стакан с виски. Часы стояли у меня за спиной, и я не сразу понял, от чего такие звуки. Ударов раздалось девять, поэтому я сказал: «Пробило девять». Потом обратился к Паоле:
— Знаешь, что сейчас тут со мной случилось? Я уснул и пробудился от боя. Во время первых ударов я дремал, а следовательно, не пересчитывал их. Но как я взялся считать, то оказалось, что мне известно — прежде прозвучало три, и соответственно я просчитал четыре, пять и далее. Я понял, что могу сказать — четыре, а также ожидаю пятого, исходя из первой данности, что имели место один, и два, и три, и почему-то мне это было ведомо. Будь четвертый удар часов самым первым из мною осознанных, я бы решил — пробило шесть. Так вот, вся наша жизнь, полагаю, устраивается по этой логике. Только если у тебя в памяти прошлое, можешь прогнозировать будущее. А мне не удается точно знать, сколько ударов уже заложено в моей памяти…
Добавлю еще соображение. Я уснул, раскачиваясь в кресле. И не сразу, а после скольких-то качаний. В этом деле тоже на будущее — воздействовало прошлое. Я ждал все новых качаний, поскольку помнил предыдущие. Именно те-то меня и убаюкали. А в начале покачиваний я не ожидал повторения, поэтому в начале и не погружался в дрему. Значит, даже чтоб уснуть, необходимо помнить. Правильно ведь?
— Эффект лавины. Скатываясь, лавина ускоряется, потому что налипает новый снег и возрастает масса кома.
— Вчера в больнице мне было скучно, я что-то пробовал петь, мелодия получалась сама собою, механически, как чистка зубов. Я попытался осознать, откуда же я ее знаю. Я начал эту мелодию сначала, и что же? На второй раз она перестала получаться, и на пятой ноте я застопорился. Потянул, потянул, завыл как автомобильная сирена — и в результате не имел никакого понятия, куда мне надлежит двигаться. Разумеется, не имею понятия, поскольку потерял точку отсчета! Я пластинка, которую заело. Не могу вспомнить начало и, естественно, неспособен вспомнить конец. Пока я пел и не задумывался, я сам был песней, существовал в глубине памяти, в данном случае — в звуковой, в памяти гортани. В этой памяти «прежде» и «потом» взаимосвязаны. Я представлял собой законченную песню, на каждом звуке голосовые связки сами собой устанавливались так, чтобы переходить к последующему звуку. Думаю, что так играют пианисты: нажимая клавишу, самопроизвольно прицеливают пальцы на следующую. Без первой ноты нельзя добраться до последней, можно только фальшивить. Мелодию нужно помнить целиком. А я мелодию не помню. Я будто… будто полено в камине. Полено не помнит, что оно было живым стволом. Оттого и подвержено горению. И я отгораю так же.
— Давай-ка поменьше философствовать, — пробормотала Паола.
— Давай-ка побольше философствовать. Где у меня стоит «Исповедь» Августина?[92]
— На тех вон полках, где библия, Коран, Лао-Цзэ и книги по философии.
Я пошел нашаривать «Исповедь» и сразу раскрыл указатель — искал страницы о памяти. Страницы имели вид освоенный, со вписками и подчеркиваниями. Так я пришел к равнинам и обширным дворцам памяти и, попав туда, стал вызывать бесчисленные желаемые образы, которые были свезены туда, одни являлись по первому требованию, других приходилось домогаться долго, как будто высвобождая из дальних скрытых отделений. В пещере памяти, в ее неозираемых глубинах, в дворцовых залах у меня есть и небо, и земля, и море, все вместе, и у меня есть даже я сам… Велика она, эта сила памяти, боже правый, и бесконечная глубокая сложность ее почти что навевает ужас, и в этом дух, в этом я сам. В полях и в неисчислимых закоулках памяти, неисчислимо заселенных неисчислимыми подвидами вещей, во всех пробегаемых мною пространствах я взлетаю, я лечу, и моему полету нет пределов.
— Знаешь ли, Паола, — сказал я, — вот ты мне рассказала о дедушке, о сельском доме, все вы желаете нашпиговать меня разными сведениями, но даже если получать информацию в таком темпе, все равно, чтобы заполнить в моей памяти все пещеры, понадобится еще шестьдесят лет, примерно столько, сколько я прожил до сих пор. По-моему, неудачная программа. Нужно мне отправляться в пещеру самому. За Томом Сойером.[93]
Бог знает что уж там отвечала Паола, в конце концов я докачался в своем кресле до того, что опять заснул.
Спал я недолго, кто-то позвонил в дверь: Джанни Лаивелли. Тот самый однокашник, с которым мы были не разлей вода. Он облапил меня совсем по-братски, он волновался, его уже сориентировали, как управляться со мной. Ни о чем не беспокойся, заверил он, я-то помню твою жизнь не хуже тебя. В момент могу проинформировать о чем твоей душеньке угодно. Я сказал ему: спасибо, не стоит — тем временем Паола закладывала в меня основные данные о наших с Джанни отношениях. С первого класса школы до последнего — за одной партой. Потом я поступил в Туринский университет, а Джанни на экономический в Милане. Но мы продолжали общаться и дружить. Ныне я продаю ценные книги, а он пишет для своих клиентов счета, на основании которых люди платят налоги — или не платят налогов. Наши пути разошлись абсолютно, а между тем мы как родные, его внучата дружат с моими, и Рождество и Новый год мы встречаем, как правило, вместе.
Я попытался его унять — но Джанни не умолкал. И поскольку он все на свете помнил, он, похоже, не мог поверить, что для меня это пустые слова. Ну как же, захлебывался Джанни, помнишь — мы принесли крысу в класс, чтобы напугать математичку, а когда мы ездили всей школой в Асти, смотреть трагедии Альфьери, и потом вернулись, то нам сказали, что в самолете разбилась команда Турина,[94] и еще в тот раз когда…
— Ничего я этого не помню, Джанни, но ты так чудно рассказываешь, что я вроде как вспоминаю. Кто из нас учился лучше?
— По философии и итальянскому был сильнее ты, по математике я, и каждый пошел по своей линии.
— А кстати, Паола, какая у меня была тема диплома?
— Ты защищался на филфаке по произведению «Нурпеrоtomachia Poliphili».[95]Совершенно нечитабельное произведение. По моему мнению. Потом ты писал диссертацию в Германии по истории антикварных книг. С именем и фамилией, которыми тебя наградили предки, альтернатив практически не было, да и дедушкин славный пример чего-то стоил, он же просидел всю свою жизнь среди кучи старых грязных журналов… После Германии ты сразу открыл библиографический консультационный центр, поначалу размером в одну комнату, на деньги, оставшиеся от наследства. Впоследствии твое дело оказалось вполне рентабельным.
90
91
92
Блаженный Августин возводит память к Богу, которому ведомы все вещи. Богом задано осознание существования. У Ямбо отсечено это изначальное знание о вещах — он обречен на жизнь без осознания прецедентов: дрова не хранят памяти о времени, когда они были стволом. Песня не помнит себя целиком и застревает на одной ноте.
93
94
95