Елена Хаецкая
Таинственные истории, случившиеся с обычными людьми
Городские легенды
Анна и ее музыка
Музыка заканчивается там, где заканчивается ее власть над людьми. Самый затасканный шлягер – даже на ощупь ветхий, такой, что и заплатки не держатся, – все-таки еще обладает этой таинственной способностью: дирижировать человеческими движениями, управлять чувством и лепить на том узеньком клочке земли, где он слышен, собственный бесхитростный балетик. И только начиная с бессвязного «металла» уличная музыка утрачивала эту способность и переставала, таким образом, считаться музыкой. Даже за рэпом с его невнятным, абсолютно чуждым сердцу негритянским речитативом Анна Викторовна признавала право считаться музыкой. Даже рэп заставлял ее изменять походку – как бы ни противилось этому сердце. Хотя, конечно, с вальсами в исполнении полковых оркестров это не идет ни в какое сравнение.
Анна Викторовна любила шлягеры. Любые, даже пошлые и сладенькие. Даже – о ужас! – «блатные» с их берущей за душу мелодией и проникновенными, изумительно глупыми призывами пожалеть воров и убийц, ибо у тех тоже имеется старушка мать. Анна Викторовна скрывала свое пристрастие, иногда даже от самой себя, но в первую очередь – от дочери. От своей умной дочери, которая состояла в разводе и носила контактные линзы, сделанные восемь лет назад в дорогой немецкой клинике после случайного денежного прилива. Больше приливы не повторялись, клиника давно закрылась, линзы устарели, но дочь упорно продолжала их носить – как своего рода розовые очки, как гарантию возвращения счастья. Цветные стеклышки радости, которые таились в незатейливых шлягерных припевах, решительно не устраивали умную дочь, поскольку она закончила Политехнический институт. Дочь упорно и хмуро трудилась на нелюбимой, плохо оплачиваемой работе, в чем усматривала стабильность. Дочь любила говорить о своей будущей пенсии. В ее трудовой книжке нет перерывов трудового стажа. У нее будет хорошая пенсия.
Дочь у Анны Викторовны была неудачная. Дело даже не в том, что она была бездетной и состояла в разводе. Хотя, конечно, надпись «РАЗВЕДЕНКА», незримо, но явственно выведенная на ее озабоченном лбу меленькими морщинками, тоже не украшала.
Если по радио начинали передавать какую-нибудь «Лаванду» или «Ламбаду», дочь немедленно врывалась на кухню с искаженным лицом и вытаращенными, водянистыми от линз глазами. Она кричала: «Мама, немедленно выключи эту гадость! Как ты можешь?» – и сама впивалась в трехпрограммный приемник. Однажды она его сломала.
Поэтому Анна Викторовна ходила слушать шлягеры в парк.
Александровский парк был самым пивным местом Петроградской стороны. И самым безопасным. Все безобразия происходили в каких-то других местах, а здесь люди только отдыхали.
На маленьком пространстве парка разместилось огромное количество достопримечательностей, каждая из которых имеет собственных завсегдатаев, аборигенов и ангелов-хранителей; одни люди принадлежат парку, другие – нет. Невозможно искоренить тех, кого парк признал плотью от своей плоти: они неподвластны ни судорогам сухого закона, ни «антитеррористическим» акциям, в ходе которых периодически уничтожаются их излюбленные злачные места. А чужаки проходят здесь, не оставляя следа.
В те дни, когда на расположенном неподалеку стадионе играет питерская футбольная команда «Зенит», Александровский парк становится «чертой оседлости». Болельщики «Зенита» в парке, несомненно, чужие: их терпят, как нашествие саранчи. Они мешают завсегдатаям выпивать благопристойно.
Согласно правилам, в радиусе километра или даже двух от стадиона в дни матчей прекращается любая продажа спиртного. Первые открытые для болельщиков ларьки с пивом находятся как раз в парке. Пока длится матч, у продавцов непрерывно работает прямая трансляция. Подъезжают пузатые грузовички, грузчики, сверкая полуобнаженными торсами, складывают штабеля ящиков, предназначенные на убой коричневые бутылки высовываются из ячеек, как негры-рабы из трюмов.
Затем надвигается первая волна разгоряченных людей – в гигантских надувных бело-голубых цилиндрах, с оглушительными дуделками, с голубыми клубными знаменами. Цунами встречается с берегом.
Крики и свист вплетаются в музыку парка, делают ее гуще, рвут ее ткань – но уничтожить не в состоянии.
Анна Викторовна возвращалась домой через парк с рынка. Обычная тетка с авоськами. Пятьдесят лет, пятидесятый размер одежды. Чуть полинявшее платье, синее в мелкий цветочек, увядшие руки крепко держат тяжеленные сумки, голова чуть опущена, словно бы для тарана. Гнусненькая рыжеватая шерсть вместо волос: дочь настаивает на том, чтобы Анна Викторовна красилась. «Ты еще не старуха, чтоб ходить седой». Та же дочь покупает ей дешевую краску. Краска съела когда-то густые волосы, сделала их тонкими и мертвыми. «Странно, – думала Анна Викторовна, исподлобья озираясь по сторонам и обливаясь потом посреди летнего дня, – когда я была молодой, мне казалось непонятным: почему все бабки, достигнув пятидесяти, разводят у себя на голове это отвратительное рыжее химическое безобразие. Я недоумевала: зачем? Разве не лучше естественная седина? И вот я сама – хоть в книжку типажей портрет вклеивай: дряблые руки, немаркий сарафанчик – еще с восьмидесятого года, раздавленные пятками босоножки – и эти волосы…»