Радость доктора не знала границ; конечно, лечение шло медленно: ведь он забрал девочку у браконьера целых два года назад, однако уже не сомневался, что она на пути к выздоровлению.
Прошло еще три месяца, в течение которых Жак Мере, опасавшийся переутомить девочку, постепенно уменьшил объем процедур, связанных с электричеством; тем временем из Парижа прибыл выписанный доктором орган.
В аржантонской церкви был большой орган, но был там и кюре, а Жак Мере слыл среди духовенства таким дурным христианином, что его скорее прокляли бы, чем разрешили ему проводить бесовские опыты в церкви.
Меж тем, когда дело касалось Евы, доктор не останавливался ни перед чем и потому, не раздумывая, приобрел один из тех комнатных органов, что в конце прошлого века стоили от ста пятидесяти до двухсот пистолей; инструмент пришлось выписывать из Германии, ибо фабрика Александра в ту пору еще не существовала. Доктору не жаль было денег: он свято верил в целительную силу музыки.
Слезы, пролитые Евой после того, как Базиль продемонстрировал ей свое искусство, не только убедили доктора, что глухота девочки была явлением временным, но и вселили в его душу надежду, что Ева обладает музыкальным слухом и расплакалась не только из-за неумеренной громкости фанфары, но и из-за ее фальшивого звучания.
Установить в доме орган, на который Жак Мере возлагал так много надежд, оказалось делом нелегким. Самое трудное заключалось не в том, чтобы поставить инструмент в удобном месте, но в том, чтобы он сохранил абсолютное безмолвие до того мгновения, когда, по плану доктора, мелодичные звуки должны были поразить не только слух, но и сердце его воспитанницы.
Все это происходило в самом начале весны, в ту чудесную пору, когда во всей природе растворяется какой-то новый флюид, флюид любви, заставляющий раскрываться, расцветать все живые существа, что еще не раскрылись, а те, что уже испытали на себе его воздействие, связывает еще более тесными узами.
Уже третий раз, с тех пор как Ева, этот нераскрывшийся бутон, на который еще не упал животворящий солнечный луч, поселилась в доме доктора, лопались почки на деревьях и из них показывались юные зеленые листочки; девочке исполнилось десять лет.
Жак Мере дождался одного из тех весенних дней, чью живительную силу ощущают на себе, кажется, даже неодушевленные предметы; он открыл окно, чтоб солнечные лучи осветили и согрели лабораторию; боясь, однако, как бы лучи эти не причинили Еве вреда, он занавесил окно ветками плюща, свисавшего с крыши, уложил девочку на ковер так, чтобы ей было тепло, но не жарко и, убедившись по ее улыбке и по расслабленности ее членов, что она испытывает то блаженство, какое переживает всякое творение под взглядом Творца, направился к заранее открытому органу и начал играть «Pria che spunti Г aurora» Чимарозы.
Жак Мере не был блестящим музыкантом, он просто принадлежал к числу тех людей с добрым сердцем и высоким умом, которым присущи музыкальные, поэтические и прочие таланты, а главное — внутренняя гармония. Он мог бы стать поэтом, художником, музыкантом, если бы неодолимая склонность творить добро не заставила его избрать тот путь, каким следовали люди, подобные Кабанису и Кондорсе.
Итак, первой мелодией, которую доктор сыграл на божественном инструменте, появившемся в его доме, была печальная и протяжная музыкальная фраза. Доктор, желавший видеть все подробности того действия, какое окажет инструмент на слушательницу, и потому не спускавший с нее глаз, увидел, что при первых же звуках мелодии, заполнившей комнату, Ева вздрогнула, подняла голову, улыбнулась и на коленях, едва-едва помогая себе руками, подползла к смотревшему на нее доктору, как приближается к магнетизеру его пациент, а затем, уцепившись за сидение стула, встала во весь рост, упиваясь звуками, что извлекали из органа пальцы доктора.
Не в силах сдержать радость, доктор взял девочку на руки и прижал к своей груди, но она, тихонько высвободившись, опустила свою маленькую ручку на клавиши органа.
Раздался протяжный звук, который Ева выслушала со странным удовлетворением, но, очевидно убедившись в невозможности извлечь из инструмента те же звуки, какие она слышала прежде, не стала продолжать и бессильно уронила руку.
Однако музыка так сильно поразила ее, что она попыталась бессвязным мычанием объяснить доктору свое желание.
Жак Мере, казалось слившийся душою со своей воспитанницей, понял ее лепет, как ни трудно это было, и, опустив обе руки на клавиши, продолжил игру.
В саду у доктора однажды свили гнездо соловьи — самец и самка; доктор строго-настрого запретил Горбатой Марте их тревожить, и самка преспокойно сидела на яйцах, самец искал пропитание, а затем оба кормили и учили вылупившихся из яиц птенцов.
В результате каждый год то ли та же самая пара, то ли выросшие птенцы из прошлогоднего выводка прилетали на прежнее место и вили себе гнезда в густых ветвях жасминового куста, который цвел неподалеку от липовой беседки.
Поскольку приказы Жака Мере об охране садового певца исполнялись беспрекословно, а Президент был всегда накормлен досыта и не имел нужды искать пропитание на стороне, каждый год в одно и то же время, с 5 по 8 мая пернатый менестрель устраивал в саду восхитительные ночные концерты.
На сей раз Жак Мере с особенным нетерпением ждал возвращения соловьиной четы: он хотел проверить, как подействует на Еву птичье пение — самая чудесная музыка из всех существующих в мире.
Соловей запел седьмого мая. Было около одиннадцати часов вечера, когда его голос долетел до лаборатории доктора, окно которой было открыто. Он разбудил Еву.
Жак Мере давно заметил, что, если девочка просыпалась сама, настроение ее было куда веселее, чем если ее будили; однако он слишком многого ждал от нового опыта и потому, не обращая внимания на хмурый вид своей воспитанницы, взял ее на руки и спустился с нею в сад.
Как всякий раскапризничавшийся ребенок, Ева не плакала, а только хныкала; однако, чем дальше доктор углублялся в сад и чем ближе подходил он к тому месту, где пел соловей, тем спокойнее становилось лицо девочки: глаза ее раскрылись так широко, словно она надеялась разглядеть в ночи что-то такое, чего не видела днем. Даже дыхание ее, вначале такое прерывистое, сделалось ровнее; казалось, она жадно впитывала пение всеми своими чувствами, а когда доктор, добравшись до беседки, опустил ее на землю, она выпрямилась, на сей раз без посторонней помощи и, раскинув руки, словно канатоходец, сделала несколько шагов к тому месту, откуда раздавались чарующие звуки.
То были ее первые шаги.
Теперь доктор не сомневался: она будет слышать все окружающие ее звуки, а вместе со слухом к ней возвратятся и остальные чувства, так что мир духа перестанет быть для нее загадкой.
Наука или Господь сказали евангельское «Еффафа», то есть «Отверзись».
IX. ГЛАВА, В КОТОРОЙ СОБАКА ПЬЕТ ВОДУ, А ДЕВОЧКА ЛЮБУЕТСЯ СВОИМ ОТРАЖЕНИЕМ
Стоит однажды открыть дверь в широкий мир, и дверь эта не закроется уже никогда.
В Аржантоне жил бедный дурачок, которого доктор Мере вылечил и который был за это доктору так же признателен, как и Базиль; звали дурачка Антуаном.
Быть может, при крещении он был наречен иначе, но это очень мало волновало не только окружающих, но и его самого; помешательство же его состояло в том, что он считал себя божественным правосудием и средоточием истины.
Каким образом столь отвлеченные понятия угнездились в мозгу деревенского жителя?
Впрочем, возможно, они-то и свели его с ума. Доктор, как мы сказали, вылечил его, но лишь до определенной степени. Безумец по-прежнему считал себя божественным правосудием и средоточием истины. Он по-прежнему верил, что находится в непосредственных сношениях с Господом.
На все остальные темы он рассуждал здраво; больше того, безумие, можно сказать, сообщило его мыслям величие, какого они не знали до болезни.