Когда Дантона избрали в Парижскую коммуну, он сразу сравнялся резкостью взглядов с самыми неумеренными из своих собратьев.
Именно благодаря этой резкости, а главное, благодаря прославленному возгласу: «Что требуется для разгрома внутренних и внешних врагов? Смелость, смелость и еще раз смелость!» — он был назначен после вторжения неприятеля на французскую землю, но еще до парижской резни на опасный, можно даже сказать, смертельно опасный пост министра юстиции.
Вдобавок на него была возложена еще одна грандиозная миссия.
После предательства, совершенного защитниками Лонгви, чьему примеру, как опасались в Париже, могли с минуты на минуту последовать защитники Вердена, Национальное собрание проголосовало за создание новой армии из тридцати тысяч волонтеров.
Собрать эту страшную жатву в семьях парижан и жителей парижских окрестностей было поручено Дантону. Поэтому жена его каждый раз опасалась, что он вернется домой преследуемый матерями, у которых он отнимал мужей, и детьми, у которых он отнимал отцов.
О вербовке волонтеров было объявлено только 26 августа, накануне того дня, о котором мы ведем речь, и к этому времени на всех городских площадях и перекрестках уже соорудили подмостки, где восседали чиновники, призванные принимать расписки у грамотных волонтеров и устные согласия у неграмотных, причем каждого нового солдата приветствовали барабанным боем располагавшиеся рядом музыканты.
Завтра Дантон намеревался испросить у депутатов позволения прибегнуть к иному способу — способу, как поймет всякий, кому известен французский характер, куда более страшному, а именно посещению будущих волонтеров на дому.
Мать Дантона была жива.
Вместе с его женой она растила и баловала двух его детей.
Дети Дантона были ровесниками двух знаменательных событий: взятия Бастилии и смерти Мирабо.
Жак Мере долго беседовал с женой Дантона, вызвавшей у него искреннее сочувствие, ибо на ее лице он различил предвестия близкого конца. Темные круги под глазами — плоды бессонных ночей и горьких слез; скулы, пылающие нездоровым румянцем, особенно заметным на бледном лице; страшная бледность — следствие непрестанных тревог и заботы о детях, которых она почитала своим священным долгом вскармливать грудью, не прибегая к помощи кормилицы, — все это для врача означало одно-единственное: перед ним жертва, обреченная очень скоро стать добычей смерти.
Сочувствие, которое испытывал Жак к бедной женщине, нежность и жалость, сквозившая в его речах, сделали свое дело, и г-жа Дантон прониклась к гостю безграничным доверием.
Она рассказала Жаку о том, как часто приходится ей смирять бешеные порывы мужа, приводящие в ужас все Собрание; она поведала ему о своей любви к королю, в чью виновность ей так не хотелось верить, и о набожности принцессы Елизаветы — предмета ее пылкого восхищения; она попыталась оправдать королеву и открыла Жаку, что, когда ее муж устроил десятое августа, то есть свергнул короля, он поклялся ей, несмотря на это, чтить Людовика XVI и постараться любой ценой сохранить ему жизнь.
С глубокой печалью слушал Жак Мере речи г-жи Дантон, ибо чувствовал, что Дантон дал жене клятвы, которые не сможет сдержать, а между тем каждое потрясение такого рода укорачивает жизнь бедной женщины, дни которой и без того сочтены.
Он пообещал непременно разыскать Дантона.
Сделать это было нетрудно: повсюду, где Дантон проходил, оставались следы его пребывания, повсюду, где он держал речь, еще долго звучало эхо его мощного голоса.
«Если этот спокойный, мягкий человек разыщет Дантона и приведет его домой, — думала г-жа Дантон, — он сумеет успокоить и смягчить его».
Бедняжка! Она не подозревала, какой огонь сжигает сердце, казавшееся ей безмятежным, какие мстительные речи произносил недавно этот ласковый, нежный голос!
Из Торгового проезда Жак Мере направился на улицу Старой Комедии.
Он поднялся на третий этаж указанного ему дома, позвонил и спросил Камилла Демулена.
Оказалось, что того, как и Дантона, нет дома. В эти страшные дни люди действия не сидели сложа руки; домашний очаг стерегли, как в Древнем Риме, жены: мужчины действовали, женщины плакали.
Жена Камилла Демулена быстро подбежала к двери и отворила ее, утирая слезы.
Эта женщина была не чета г-же Дантон и вовсе не собиралась умирать; она была молода и прекрасна: ее алые губы, сияющие глаза и бархатные щеки мало кого бы оставили равнодушным; чувствовалось, правда, что она не спала ночь и много плакала, но столь юному и пышущему здоровьем существу не могут повредить ни ночь, проведенная без сна, ни слезы, лишь оттеняющие прелесть лица, как роса оттеняет красоту цветка.
— О сударь! — живо воскликнула она. — Мне показалось, что это звонит Камилл; правда, я прекрасно знаю, что у него свой ключ — ведь ему приходится возвращаться в любое время дня и ночи, — но, когда ждешь, забываешь обо всем. Это он послал вас ко мне?
— Нет, сударыня, — отвечал Жак Мере, — я приехал в Париж вчера вечером; в этом городе у меня только двое друзей: Жорж Дантон и ваш дорогой Камилл; ведь я полагаю, что вы его ненаглядная Люсиль. Из ваших слов я заключаю, что Камилла нет дома.
— Увы, сударь, они ушли вместе с Дантоном. Камилл сказал, что вернется к полудню, а теперь уже два часа. Но вы говорите, что вы друг Камилла; входите же, сударь, входите. Нынче такое время, когда друзья ценятся на вес золота. Скажите мне, как вас зовут, чтобы я знала, с кем буду говорить, если вы войдете и немного подождете Камилла вместе со мной, и чтобы я могла передать ему, кто приходил, если вы его не дождетесь.
Жак Мере назвал себя.
— Так это вы? — воскликнула Люсиль. — Если бы вы знали, сударь, сколько раз я слышала от Камилла ваше имя! Вы, кажется, большой ученый и могли бы, если бы захотели, много сделать для нашей священной Революции. В минуту опасности я раз двадцать слышала от Камилла: «О, если бы здесь был Жак, он сказал бы нам, как поступить!» Входите же, сударь, прошу вас!
И Люсиль с детской непосредственностью схватила доктора за отворот фрака, втащила его в прихожую и, закрыв за ним дверь, провела его в маленькую гостиную, где оба уселись на диване и продолжили беседу.
— Послушайте, — сказала Люсиль, — я только теперь вспомнила: в ту славную ночь десятого августа Камилл спросил у Дантона, где вы нынче живете, а Дантон ответил, что вы живете в маленьком провинциальном городке, если я не ошибаюсь, в Аржантоне.
— Совершенно верно, сударыня.
— Вот видите: я говорю правду. «Нужно ему написать, — сказал Камилл Дантону, — нужно ему написать».
— И что же ответил Дантон?
— Дантон пожал плечами и сказал: «Ему хорошо в Аржантоне, зачем нам нарушать покой счастливых людей?» А затем, поскольку мы как раз обедали и посторонних за столом не было, он налил вина себе и Камиллу, чокнулся с ним и произнес какой-то тост по-латыни. Я его не поняла и не осмелилась спросить у Камилла, что это значит, но запомнила.
— Если вы запомнили этот тост, может быть, вы повторите мне его слово в слово?
— О, конечно. Edamus et bibamus, eras enim moriemur.
— Сегодня, сударыня, — сказал Жак, — я могу перевести вам эти слова, ибо опасность уже позади, а в тосте речь шла как раз об опасности. «Будем есть и пить, — сказал Дантон вашему мужу, — ибо завтра мы умрем».
— Ах, если бы я знала это тогда, я бы умерла от страха! Жак улыбнулся.
— Я иначе представлял вас себе, сударыня; да и по вашему прелестному лицу, задорному, дерзкому и своенравному, не скажешь, что вы такая трусиха.
— Когда Камилл рядом, я очень храбрая; если мне выпадет умереть вместе с ним, я пойду на смерть не дрогнув, вот увидите; но без него, вдали от него, я за себя не ручаюсь. Вас ведь не было в Париже десятого августа, сударь?