Жак Мере не хотел начинать свою жизнь в Париже с нарушения закона. По абсолютно пустым улицам он вернулся в гостиницу «Нант» и, умирая от голода, распорядился, чтобы ему подали обед.
Но прежде кушаний слуга принес ему на тарелке аккуратно сложенную и запечатанную черным сургучом записку.
Печать представляла собой треснутый колокол, под которым была надпись: Sans son9.
По черному сургучу и мрачной игре слов Жак Мере понял, что записка — от палача, и догадался, о чем в ней идет речь.
Наверняка палач исполнил свое обещание и дал ответ на вопрос, сохраняется ли жизнь в теле и голове после их разъединения.
Жак Мере не ошибся. Вот что гласила записка:
«Гражданин,
я произвел опыт собственноручно. Казнив осужденного по фамилии Леклер, я, еще прежде чем голова упала в корзину, схватил ее за волосы и громко крикнул ей прямо в ухо имя казненного. Закрывшийся глаз открылся и бросил на меня взгляд, исполненный ужаса, но тотчас закрылся вновь.
Тем не менее опыт следует считать удавшимся; жизнь продолжается — во всяком случае, таково мое мнение.
Не осмеливающийся назвать себя Вашим слугою
Сансон».
Уверенность палача польстила самолюбию Жака Мере, ибо подтверждала его гипотезу, однако слегка убавила его аппетит.
В полумраке ему все мерещилась окровавленная голова в руках палача; левый глаз ее был неестественно широко раскрыт, и в нем стояли страх и тревога.
XXII. ГРЯЗНАЯ РАБОТА
Не успел Жак докончить обед, как дверь отворилась и в комнату вошел Дантон.
Доктор поднялся, с удивлением глядя на гостя.
— Да, это я, — сказал Дантон, видя, что Жак удивлен его неожиданным приходом. — С тех пор как мы встретились, я многое обдумал; видишь ли ты, в каком положении находится Париж?
— Очевидно, что почти всеми сердцами владеет глубочайший ужас, — отвечал Жак.
— Но ты не знаешь всего того, что знаю я. Я многое
открою тебе, и ты скажешь мне спасибо за то, что я нашел способ на время удалить тебя из столицы.
— Но разве я не могу принести вам пользу здесь?
— Нет! Ибо главное, что от тебя потребуется, — приступить к делу лишь двадцатого сентября, а прежде оставаться чуждым всему, что произойдет в Париже. Некоторым людям эти события будут стоить жизни. (Жак махнул рукой, показывая, что жизнью не дорожит.) Я знаю, что, согласившись стать депутатом Конвента, ты согласился отдать жизнь за Революцию, но события, которые нас ожидают, могут отнять кое у кого честь и доброе имя. А тебе надлежит предстать перед Конвентом свободным от каких бы то ни было обязательств, не связанным ни с одной партией. Ты сам решишь, присоединиться тебе к якобинцам или к кордельерам, расположиться на Равнине или на Горе, уже после того, как станешь полноправным членом Собрания.
— Что же такое, по твоему мнению, здесь произойдет?
— Я различаю будущее, даже самое близкое, не совсем ясно, но предчувствую, что здесь прольется много, очень много крови. Борьбе Коммуны и Собрания должно положить конец. До сих пор Собрание плелось в хвосте у Коммуны. Неоднократно оно пыталось от нее избавиться, но всякий раз Коммуна ощеривала зубы, и Собрание отступало. Собрание, дорогой мой Жак, — это сила, учрежденная законом и действующая в согласии с ним; Коммуна же — сила народная, не знающая управы и преступающая любые пределы. Собрание, в очередной раз проявив малодушие, проголосовало за выделение миллиона в месяц на нужды Парижской коммуны. Как ты хорошо понимаешь, мера эта — чистой воды самоубийство. Собрание вверило власть в страшные руки, причем руки эти принадлежат не людям из народа — это испугало бы меня куда меньше, — но кабацким грамотеям, базарным писакам, торговцу контрамарками Эберу и несостоявшемуся сапожнику, но состоявшемуся демагогу Шометту; именно этому последнему Коммуна сочла нужным вверить неограниченное право заключать в тюрьму и выпускать из нее, арестовывать и освобождать из-под ареста; вдобавок все они вместе измыслили гибельное решение вывешивать у ворот каждой тюрьмы список содержащихся там заключенных. Народ читает эти списки и мечтает пустить кровь узникам, а те сами разжигают в сердцах простолюдинов жажду мести: например, заключенные, содержащиеся в Аббатстве, оскорбляют прохожих, распевают контрреволюционные песни, пьют за здоровье короля и приход пруссаков, за свое скорое освобождение; любовницы их являются в темницу, чтобы разделить с ними их трапезу; тюремщики превращаются в лакеев, прислуживающих богатым господам; золото рекой течет в Аббатство, а народ, которому недостает хлеба, грозит кулаком наглому Пактолу, струящемуся в тюрьмы. Париж наполнен фальшивыми ассигнатами. Где их изготовляют? По слухам, в тех же тюрьмах; правда это или нет, но слухи все равно ползут по городу и приводят толпу в неистовство. Прибавь ко всему этому Марата, который, кривя свой отвратительный рот, требует всякий день пятьдесят тысяч, сто тысяч, двести тысяч голов. Мало того, что эти безжалостные диктаторы, перед которыми я только что держал речь и чью кровожадность тщетно пытался умерить, уже растоптали свободу частных лиц, они замахиваются на свободу куда более важную — свободу печати. Вместо того чтобы преследовать Марата, они обрушиваются на юного патриота, исполненного ума и самоотвержения, они преследуют Жире и не дают ему покоя даже в военном министерстве, где он укрылся. Терпение членов Собрания иссякло, и они потребовали к ответу председателя Коммуны Югенена. Югенен не явился. Час назад Собрание распустило Коммуну, с тем чтобы в течение суток секции избрали ее преемницу.
Впрочем, самое удивительное обстоятельство, доказывающее, какая неразбериха царит вокруг нас, заключается в том, что, распуская Коммуну, Собрание отметило ее великие заслуги перед родиной.
— Ornandum et tollandum10, как сказал Цицерон, — произнес Жак Мере.
— Да, но Коммуна не желает ни наград, ни упразднения, — отвечал Дантон. — Коммуна желает оставаться у власти и править, вселяя в сердца ужас; она останется и будет править.
— И ты полагаешь, что она осмелится призвать народ к большой резне?
— Ей и призывать не будет нужды; она предоставит событиям развиваться своим чередом, предоставит парижской черни копить в сердцах глухую злобу, предоставит пустым желудкам вопить и стенать, а потом найдется какой-нибудь злосчастный крикун, который воскликнет: «Довольно громить статуи! Довольно крошить мрамор и гипс! Вместо того чтобы тратить силы на мертвые подобия, займемся-ка лучше этими аристократами, которые пьют за победу чужестранцев и за поджидающего их короля. Вперед, сначала в Аббатство и Тампль, а затем на границу!»
Вот тогда-то все и свершится. Трудно пролить лишь первую каплю крови. А если первая капля пролита, дальше кровь течет рекой.
— Но неужели среди вас нет человека, который имеет влияние на толпу и способен умерить ее пыл? — спросил Жак Мере.
— По правде говоря, в народе популярны только трое: Марат, который жаждет резни и воспевает ее; Робеспьер, который, пожалуй, имеет авторитет, и я, который, пожалуй, имеет силу.
— В чем же дело?
— Мы не можем прибегнуть к помощи Марата, ведь он только и мечтает о резне. Робеспьер не осмелится противостоять воле народа. Для того, чтобы изгнать из сердец демона резни, чтобы устыдить саму смерть и вынудить ее возвратиться в ту бездну, откуда она явилась, нужно быть Цезарем или Густавом Адольфом.
— Нет, — возразил Жак Мере, — нужно быть Дантоном; нужно взять знамя и заговорить с этими мужчинами тем же языком, каким ты накануне говорил с готовыми растерзать тебя женщинами. Многие из них могут на словах поддерживать идею кровопролития, но поверь, таких, которые в самом деле станут проливать кровь, — единицы. Поставь в караул у ворот тюрем те две тысячи волонтеров, которых ты завербовал сегодня; объясни им, что, до тех пор пока приговор не вынесен, узник — особа священная, что порукой его безопасности служит честь всей нации и что в тюрьме преступники должны пребывать в такой же неприкосновенности, как и в святилище. Они послушаются тебя и, исполненные воодушевления, отдадут, если потребуется, свою жизнь за вверенное им благородное дело.