Выбрать главу

— Ты и представить себе не можешь, — сказал Жак, — как больно мне видеть тебя мишенью, с одной стороны, красноречия жирондистов, а с другой — ярости монтаньяров, но ты ведь знаешь: наступает час, когда поток прорывает запруду и устремляется вперед, сметая все на своем пути. Неодолимая сила влечет нас в бездну, и спастись невозможно…

Да, я собирался ужинать — поужинаем вместе. Дантон сбросил плащ и подошел к накрытому столу.

— Что касается тебя, — сказал он, — ты, надеюсь, не сомневаешься, что тебе незачем искать убежища: ведь ты всегда можешь укрыться у меня. Никому не вздумается искать тебя в моем доме, а если кто-нибудь попытается схватить тебя там, то, пока я жив, ни один волос не упадет с твоей головы.

— Спасибо, — сказал Жак, подавая тарелку Дантону, с таким невозмутимым видом, словно речь шла о каких-то посторонних людях, — спасибо, но ведь гибель грозит и тебе тоже; теперь не те времена, когда, как в Древнем Риме, края пропасти смыкались от прыжка Деция; в бездну швырнут наши двадцать две головы, которые, я уверен, уже обречены в жертву палачу, но она будет зиять по-прежнему в ожидании твоей головы и голов твоих друзей. Порой меня, как старого Казота, посещают видения и я обретаю способность прозревать будущее. Я часто вспоминаю твои слова, сказанные несколько дней назад; ты говорил тогда, друг мой, о тех, кто увидит нынешнюю весну, но не доживет до следующей, и о тех, для кого последней окажется весна следующего года; так вот, в моих грезах я видел целый ряд безымянных могил и различал погребенные в них тела. Своей могилы я среди них не заметил. Скрываться в твоем доме я не стану, ибо, как я тебе уже говорил, боюсь погубить тебя. У меня есть друг, который не так дорог мне, как ты, ибо я видел его единственный раз в жизни, но под его кровом я буду в большей безопасности.

— Я не спрашиваю у тебя его имени, — беззаботно произнес Дантон, — если ты в нем уверен, этого достаточно. У тебя хорошее бургундское; это единственное вино, которое я люблю, напиток для настоящих мужчин. А твои жирондисты наверняка вспоены дрянным бордоским. Их красноречие пустопорожнее. Знаешь, кого из них я больше всего боюсь? Не речистых, вроде Верньо или Гюаде, но тех, кто внезапно бросают тебе в лицо грубое обвинение, оскорбление, на которое не знаешь что ответить. По счастью, я готов ко всему. Я столько раз становился жертвою клеветы, что не удивлюсь, если услышу, будто я похитил одну из башен собора Парижской Богоматери.

— Что ты собираешься делать теперь? — спросил Жак Мере. — Ты останешься ночевать у меня? Тогда я прикажу устроить здесь вторую постель.

— Нет, — сказал Дантон, — я хотел услышать твое мнение о происходящем и высказать тебе свое; я хотел подготовить тебя к тому, что произойдет в самое ближайшее время; я имею в виду падение партии, к которой ты примкнул; ты, по крайней мере, не честолюбив, ты не будешь сожалеть о своих утраченных надеждах, а вот я был прежде честолюбив в высшей степени!

Он вздохнул.

— Но клянусь тебе, не увязни я по пояс во всех этих делах, не будь я уверен, что Франция еще нуждается в моих руках, моем сердце и моих глазах, я взял бы с собою Луизу, ту девочку, которую ты однажды видел и которую я надеюсь увидеть нынче вечером, я рассовал бы по карманам оставшиеся у меня тридцать или сорок тысяч ассигнатов и уехал бы с Луизой на край света, предоставив жирондистам и монтаньярам истреблять друг друга.

Дантон поднялся и взял плащ.

— Итак, все решится послезавтра? — спросил Жак Мере.

— Да, если твои друзья начнут задирать меня; если же они оставят меня в покое, то получат отсрочку на неделю, на две, а то и на месяц, но не больше: рано или поздно Жиронде придет конец. Не дай себя арестовать, спасайся, и если друг, на которого ты рассчитываешь, не примет тебя, вспомни о Дантоне: он не подведет.

Мужчины пожали друг другу руки.

Дантон сел в экипаж, ожидавший у дверей. Жак, стоя у окна, проводил его глазами; он слышал, как друг его приказал кучеру ехать в Севр, и, глядя вслед удаляющемуся кабриолету, прошептал:

— Счастливец! Он едет к своей Еве.

Жак Мере сказал Дантону чистую правду: страсти в Конвенте были накалены до предела. Дантон уехал 16, а возвратился 29 марта. За время его отсутствия, как бы кратко оно ни было, истинные причины поступков Дюмурье прояснились, так сказать, сами собою: никто более не сомневался в его измене. Письмо его еще хранилось в тайне, доказательств его предательства еще не имелось, о переговорах с Маисом известно не было, и тем не менее голос, принадлежавший не кому иному, как здравому смыслу общества, говорил вслух то, что раньше шептал вполголоса: «Дюмурье — предатель».

Первого апреля друзья Ролана, слушавшиеся не столько его, сколько его супруги, явились в Собрание охваченные гневом: они только что узнали об аресте бумаг экс-министра.

Волею судеб в Конвенте в ту пору заседали два депутата от Лангедока, причем один из них принадлежал к числу правых, а другой занимал место среди левых.

Оба были протестантские пасторы, оба — истинные уроженцы Севенн, язвительные, резкие, ожесточенные.

Справа сидел жирондист Ласурс.

Слева — монтаньяр Жанбон Сент-Андре.

В тот миг, когда Дантон вошел в залу Конвента, на трибуне находился Ласурс.

— Дантон и Лакруа, — говорил он, — до сих пор не явились в Собрание, в чем каждый может убедиться своими глазами, а ведь они прибыли в Париж целые сутки назад. Чем они занимаются? Почему отсутствуют в такой момент? Разумеется, здесь скрыта какая-то тайна, и завесу, эту тайну скрывающую, мы обязаны разорвать.

Как раз на этих словах в зал вошел Дантон. Подозревая, что речь идет о нем, он направился к своему месту, но не сел. Титан хотел отразить удар стоя.

Ласурс увидел перед собою его грозный лик, но, даже не подумав отступить, указал рукою в сторону того, кому только что бросал страшные обвинения.

— Я требую, — сказал он, — чтобы вы назначили комиссию, которая расследовала бы деяния виновного и покарала его; народу уже наскучило зрелище трона и Капитолия, ему хочется увидеть Тарпейскую скалу и эшафот.

Правые встретили эти слова рукоплесканиями. Гора и левые промолчали.

— Скажу больше, — продолжал Ласурс, — я требую ареста Филиппа Эгалите и Сийери. Наконец, я требую, чтобы мы доказали нации, что не покоримся ни одному тирану, а для этого все мы должны поклясться, что предадим смерти любого, кто дерзнет притязать на звание короля или диктатора.

На сей раз все, кто был в зале, жирондисты и якобинцы, правые и левые, депутаты Равнины и депутаты Горы, поднялись и с суровым видом повторили клятву, которой требовал Ласурс.

Меж тем, пока он говорил, все взгляды были устремлены на Дантона. Быть может, никогда еще на его уродливом лице не сменилось в столь короткое время столь великое множество разнообразных чувств: казалось, здесь были представлены все оттенки человеческих ощущений. Вначале лицо Дантона выражало изумление гордеца, который, хотя и предвидел нападение, все-таки почитал его невозможным; затем — ярость, побуждавшую его броситься на врага, который казался ему сущим ничтожеством; затем — презрение народного любимца, которому все нипочем. Вид Дантона потрясал ум и взор. Когда Ласурс наконец смолк, Дантон склонился к депутатам Горы и произнес вполголоса:

— Негодяи! Ведь это они защищали короля, а обвиняют в роялизме меня! Депутат Дельмас расслышал его слова.

— Этот спор заведет нас слишком далеко и погубит Республику, — сказал он, — я требую проголосовать за то, чтобы прекратить дискуссию.

Конвент поддержал Дельмаса единогласно; Дантон почувствовал, что эта мнимая помощь грозит ему гибелью.