Что правда, то правда – там были и хорошо одетые господа, прихватившие самоцвет или два, которые теперь сверкали на принадлежащих им богатых одеждах, не затмевая их. Некоторые примеривали на себя одеяния древних авторов лишь для того, чтобы усвоить принципы их вкуса и перенять их ореол и дух, но должен с огорчением сказать, что слишком многие, как я уже заметил, старались нарядиться с головы до ног как попало. Следует упомянуть одного гения в потрепанных бриджах и гамашах с пастушьей шляпой на голове, имевшего неудержимую тягу к пасторали, но чьи путешествия в «деревню» ограничивались популярными точками Примроуз-Хилла и уединенными уголками Риджентс-Парка. Он украсил себя венками и лентами древних пасторальных поэтов и, свесив голову набок, разгуливал с зачарованным, жеманным видом, лопоча о «зеленых полях». Однако больше всего меня поразил практичный пожилой господин в облачении священника с удивительно большой, квадратной, но совершенно лысой головой. Он вошел в зал, сопя и отдуваясь, с угрюмым апломбом растолкал себе дорогу локтями, схватил толстый греческий том в четверть листа, хлопнул им себя по голове и величественно поплыл к выходу в роскошном завитом парике.
В самый разгар литературного маскарада вдруг со всех сторон посыпались крики: «Воры! Воры!» Я взглянул вверх и – вот те на! – портреты на стенах ожили! Старые авторы сначала высунули из холстов головы и плечи, около минуты с любопытством смотрели сверху на пеструю толпу, а затем с пылающими от гнева глазами сошли вниз, чтобы вернуть свою похищенную собственность. Поднялись не поддающиеся описанию суета и переполох. Несчастные воришки бросились бежать, тщетно пытаясь спасти свою добычу. На одном краю полдюжины старых монахов сдирали одежду с современного профессора, на другом – опустошение проникло в ряды современных драматургов. Бомонт и Флетчер бок о бок сражались на поле боя, как Кастор и Поллукс, а крепыш Бен Джонсон совершил больше ратных подвигов, чем в бытность добровольцем на полях Фландрии. А что касалось франтоватого коротышки, собирателя всякой всячины, обвесившегося цветными лоскутами, что твой арлекин, до него, как до тела Патрокла, старалась добраться целая группа истцов. Мне было горько наблюдать, как многие мужи, на которых я привык смотреть снизу вверх с почтением и трепетом, пытались улизнуть, едва прикрывая наготу клочком одежды. И тут мне на глаза попался практичный старый господин в завитом греческом парике, в страшной панике убегающий от бросившейся за ним в погоню полдюжины писателей. Они чуть не хватали его за ляжки, в мгновение ока парик слетел с него, на каждом шагу он терял какую-нибудь часть своей ризы, пока через несколько мгновений помпезный вельможа не съежился в маленького, плюгавого, «сморщенного, лысого стрелка»[9] и не выскочил за дверь в болтающихся на спине лохмотьях.
Бедствие, постигшее премудрого жителя Фив, было таким смехотворным, что я разразился приступом нескромного хохота, разрушившего иллюзию. Галдеж и возня прекратились. Зал обрел прежний вид. Старые авторы убрались обратно в рамы, висящие на стенах в угрюмом полумраке. Я проснулся в своем углу, обнаружив, что вся компания книжных червей в изумлении уставилась на меня. В моем сне не было ничего подлинного, кроме приступа смеха – звука, неслыханного прежде в этом суровом святилище и настолько чудовищного для ушей мудрости, что он наэлектризовал всю писательскую братию.
Ко мне подошел библиотекарь и спросил, есть ли у меня абонемент. Я сначала не понял вопроса, но быстро разобрался, что библиотека имела статус литературного «заповедника» со своими правилами охоты, не позволяющими преследовать дичь без особого патента и разрешения. Одним словом, во мне увидели отпетого браконьера, и я предпочел поспешно ретироваться, пока на меня не спустили целую свору писак.
Сельская церковь