— Что за неожиданная вспышка любви к театру? — недоумевала герцогиня за утренним шоколадом. — Ни он, ни его отец, по-моему, никогда в жизни не удосужились посмотреть на сцене ни одной пьесы. Лучший театр для Их Католических Величеств — поле с зайцами. Что-то не нравится мне это новое увлечение короля. Пожалуй, я даже догадываюсь, откуда дует ветер.
— Я слышал, вчера король опять согнал тысячу крестьян, чтобы загнать трех лис. И это при семиста слугах, — пожал плечами маркиз Пеньяфьель. — Не понимаю вашей озабоченности, дорогая. Поставьте отвратительный спектакль — уж вы-то можете себе это позволить. Хотя бы раз.
— Что же, мысль неплохая.
Было решено поставить еще в юности написанную герцогиней пьесу «Эспаданья и Энредадера». Причем роли для Клаудии там, как ни странно, не нашлось.
И вот, в один из душных летних вечеров, какие так часты в Новой Кастилии в августе, парк Аламеды наполнился неустанным шумом голосов, шелестом вееров и гитарными переборами. Театр, освещенный сотнями цветных фонариков, сверкал, отражаясь в черных прудах. Клаудиа вошла в зал одной из первых в сопровождении маркиза, который тоже никогда не принимал участия в развлечениях жены. Скоро в театре стало невыносимо шумно, ибо на галереях и райке мужские места были отделены от женских перегородкой, и для разговора с дамой приходилось буквально кричать. Дамы вешали на балюстраду свои мантильи и шали, так что через полчаса весь театр был похож на прилавки магазинов маскарадного платья. Мужчины сидели в шляпах, хотя в государственных театрах разрешалось не снимать только плащи. Повсюду царил интимный полумрак. Клаудиа с любопытством оглядывалась, пытаясь понять, появился ли уже в своей ложе король, которого она еще никогда не видела. Наконец начали зажигать большую люстру под потолком, и послышались шумные овации и веселые крики. До сих пор Клаудиа смотрела в зал со сцены, и теперь ей казалось странным такое поведение приехавших из столицы придворных. Особенно громко кричал какой-то толстый старик с темно-голубыми стеклянистыми глазами, устроившийся неподалеку от нее.
— А вот и Его Католическое Величество, — сказал маркиз своим тихим равнодушным голосом. Клаудиа была поражена. Она вспомнила, что рассказывал ей про Карлоса Четвертого отец, который утверждал, что этот новый король — силач, запросто валит любого конюха и лучше всех играет в барру[77]. А тут, в ложе, она увидела обрюзгшего толстого человека, больше похожего на какого-то заштатного придворного, чем на короля.
Но вот люстру снова потушили, и спектакль начался. На сцене творилось нечто невообразимое. Герцогиня, игравшая Энредадеру, безбожно кривлялась, путала слова и двигалась не в такт. К удивлению Клаудии, в роли Эспаданьи, мрачного разбойника с черной бородой, она узнала надменного графа Аланхэ, который сегодня выглядел на подмостках и вовсе дурачком. Но зал неистовствовал. К середине пьесы Клаудии стало и скучно, и стыдно смотреть на такое откровенное издевательство над зрителями.
«Пожалуй, герцогиня уж чересчур откровенно усердствует в своей неприязни», — подумала девушка и, скучая, стала неторопливо рассматривать сидящих в зале.
Глаза ее уже давно привыкли к темноте, и она с любопытством изучала людей, которых видела всего дважды во время своих кратких посещений двора в Мадриде. Но дона Мануэля Годоя, к ее великому сожалению, нигде не было видно. Разочаровавшись и в то же время не желая признаться себе в причине этого разочарования, Клаудиа положила на бархат барьера обнаженные руки и решила мужественно дожидаться окончания происходящего на сцене фарса.
И вдруг ее щеку что-то буквально обожгло. Девушка слегка повернула голову и боковым зрением увидела человека, стоявшего прямо под самой ложей, в которой сидели они с герцогом Осунским. Отвернуться от этого взгляда не было сил. Девушка медленно, словно ища положенный на барьер веер, оглянулась, и ее глаза наткнулись на открыто направленный на нее горящий взгляд дона Мануэля.
— Мне… Мне нужно выйти… — прошептала она, сама не понимая, что говорит. Маркиз Пеньяфьель, взявший себе за правило никогда и ничему не удивляться и относившийся к Клаудии почти как к дочери, спокойно спросил:
— Вас проводить, мадмуазель Женевьева? — Ему тоже было неимоверно скучно, и он тоже был не прочь покинуть зал.
— О нет, благодарю, дон Хирана. Я скоро вернусь.
«Что ж, такая ерунда и в самом деле кому угодно надоест», — подумал маркиз и принялся грустно разглядывать гипсового амура в одном из углов сцены.