Понимает ли это рядовой Воронов?
Память услужливо выпячивала подробности из первых дней службы Воронова…
Вот командир спрашивает новичков, есть ли среди них спортсмены-разрядники, и выходит из строя тоненький солдат в длинной гимнастерке — руки теряются в рукавах. Воронов… Потом командир вызывает музыкантов, художников, плясунов — и снова выходит Воронов. «Да у вас букет талантов! — смеется командир. — Смотрите, как бы не заездили»…
Не заездили. Когда в первый раз объявили общий сбор и пришлось совершить марш-бросок, чемпион по стометровке Воронов через полчаса раскис, и его буквально тащили на руках те же молодые солдаты, из-за него и оценку взводу снизили… А вот стоит он перед Дагаевым, покорно выслушивая упреки за плохо обслуженный агрегат машины, и, выбрав момент, виновато объясняет: у него-де руки грубеют от ледяного металла и технических масел, а потому он вечером не сможет играть на своем изящном инструменте и не знает, как быть, — ансамбль участвует в городском конкурсе. Дагаев готов взорваться, но его останавливает смущенный взгляд Воронова, брошенный на агрегат: «Сам вижу — плохо, но я же старался, правда… Мой знакомый, йог-любитель, говорил: делай, не думая, что тебе велят, и ты не сделаешь ничего выдающегося… Вот у меня пока так и выходит». И Дагаев смеется…
Дагаев, чертыхнувшись, остановился, — похоже, он потерял колею, потому что лыжи вдруг зарылись в сугроб. Он стоял посреди небольшой поляны, окруженный вихревой воронкой метели — очередной снежный заряд был кратковременным, но мощным. Дагаев мог без опаски идти наугад, но снег на отлогом лесном склоне оказался рыхлым и шагать по целине было тяжело. Медленно пересек поляну, снег под деревьями падал реже, и колея снова оказалась под ногами, словно ее подбросил кто-то, вдруг сообразивший, что взять лейтенанта на испуг не удастся.
…Не в том ли письме, что пришло в первый месяц службы Воронова, разгадка всех теперешних вопросов?.. Дагаев нередко получает письма от родителей солдат, потому что сам не чурается писать первым. Разные приходят письма, а вчитаешься — очень похожие тем, что в словах и что за словами. Радость, если сын хорошо служит, обрывки вестей о жизни солдатских матерей и отцов, наказы «держать сынка построже, чтоб не разбаловался…»
То письмо было особенным, может, оттого и помнится оно почти дословно: «Толик пишет мне, что вы душевный и умный человек… Толик у нас один, и вы понимаете, конечно, как он нам дорог… Душа у него тонкая, хрупкая, и я, как мать, обращаюсь к вашему сердцу и такту, уверенная, что вы поймете меня правильно… Толик у нас развитой и разносторонний, ему в армии тяжело будет без любимых занятий. Я понимаю, там нет условий, чтобы талантливый мальчик во всем проявил себя, но что-то, наверное, сделать можно. Прошу вас, как мать, приглядитесь к нему внимательнее, поберегите, где можно… Очень надеюсь…»
Письмо неприятно настораживало, но трудно не размякнуть, если обращаются к твоим душевным достоинствам, признавая их несомненное наличие. Возможно, сам того не замечая, стал оберегать Толика от чрезмерных усилий? Или захотелось доказать: в армии, мол, тоже существуют условия для проявления всех наклонностей и талантов? И забыл, какой главный талант нужен Толику! Ни мастером спорта, ни мастером живописи, ни мастером рояля Толик не станет, если не откроет в себе таланта бойца. Где ж его открывать, как не на службе, а лейтенант Дагаев и на службе умудрился возвести вокруг Толика невидимые тепличные стенки! Такие ли уж они невидимые — разве Дагаев не слышал сегодня солдатских намеков?
Но Воронов все-таки попросился в группу. Неужто понял, что совершает ошибку, почувствовал ложность собственного положения? Или отношение других солдат стало его задевать и решил от амбиции — «вот я вам докажу!»?.. Или только славы захотелось?.. Да, он боялся вылета в тыл «противника» еще там, на построении, теперь-то Дагаев не сомневается. Слава, она жжется… Как бы там ни было, взял его не зря! Пусть парень снова показал спину, натерпевшись холода и нахлебавшись метели, — это случилось все-таки на учении, в бою с условным противником. Значит, еще не поздно…