Жадным взором окинула царица Хаит говорившего юношу, и прошептали ее уста:
— Так вот какой должна быть настоящая любовь!
Потом заплакала и, ломая руки, быстро покинула свой трон, устремившись в опочивальню. Здесь дала она волю своим слезам и проплакала до вечера.
Когда же на небосклоне задрожали пурпуровые пятна, к ней был допущен Умбадара.
— Госпожа моя, — робко сказал маг, показавшись в дверях. — Я бы не посмел тревожить твоего царственного покоя, но чужестранные гости ждут. Не укажешь ли ты, кому из них выдать награду?
Не отрывая головы от подушек, Хаит сквозь слезы тихо прошептала:
— Юноше.
Затем прибавила:
— Тому, я не знаю как его зовут, которому была дорога каждая минута любви.
— Повелительница! — с тихим ужасом в потухающих глазах произнес маг и затрясся, как в лихорадке. — Посуди сама, — продолжал он, — своим неслыханным поведением этот дерзкий расстроил тебя и нарушил порядок. Чужестранцы могут разнести о нас дурную славу. К тому же он был самый красивый из юношей, и я полагал, ты отметишь его своим милостивым вниманием, а он осмелился полюбить смертную.
— Не спорь, добрый Умбадара, — с печальной усмешкой сказала Хаит. — Я знаю, что делаю. Самую короткую сказку рассказал он. Не спорь.
— Поистине короткую! — глухо прошептал маг, падая ниц перед плачущей Хаит. — Поистине короткую, потому что я приказал его казнить.
Поэт
Фил написал уже двадцать семь сочинений, не считая дистихов и эпиграмм, а его все еще не признавали великим и упорно не давали никакой придворной должности. Он злился, негодовал и возмущался людской глупостью, которая не умеет быть справедливой. Кроме того, он проклинал судьбу, одновременно с ним возрастившую Максима Плануда, который забрал себе всю писательскую славу, отпущенную на Византию. Фил пытался написать на него донос, но, изощренный в искусстве сочинять только хвалебные гимны и панегирики, остался недоволен своим двадцать восьмым произведением и разорвал его в клочки.
В такие минуты, то есть когда внутри его клокотала ненависть, а на зов ее сбегались слова, бессильные дать ей исход, он вспоминал, что занимается еще агиографией, и начинал прославлять апостолов, пророков и святых, а особенно иконы. Эти бескорыстные гимны, исполненные пафоса, утверждали перед ним самим его поэтическое священно-служение, которое возвышало дух. И, так как ненависть — к счастью для поэзии — посещала его часто, он написал множество звучных гимнов, в которых огонь мелочной злобы, помимо его воли, превращался в молитву.
Но агиография, будучи весьма почтенной отраслью поэзии, нисколько не увеличивала его славы, ибо кому же неизвестно, что таковая создается людьми, имеющими власть и влияние.
Поэтому Фил, считая себя призванным к высокому назначению, отбросил в сторону святых и апостолов и устремил свой необузданный талант на дело прославления пинкернов, коноставлов, протостраторов, екклесиархов, синкелариев и других вельмож, с тайным намерением достучаться словесным стуком до их неприступных сердец. Это были эпиграммы, сложенные в виде акафистов и расцвеченные трижды крашеным пурпуром красноречия. На пергаменте они были начертаны киноварью.
И это помогло. Отправляя посольство в Тавроскифию, Базилевс Андроник, по напоминанию Великого Доместика, за день до того превознесенного в пышной оде поэта, подумал о Филе и приказал ему быть апокризиарием для столь важного дела, как заключение брака между ханом Золотой Орды и дочерью Автократора Востока.
Путь корабля лежал в Фасис. Дул легкий попутный ветер. Невдалеке задумчиво скользили зеленые и желтые паруса рыбачьих лодок. Вокруг корабля резвились и фыркали веселые дельфины, напоминавшие безмятежных детей. Было тихо и прекрасно. И поэт Фил, упоенный величавым морским простором, ощутил в себе нежный трепет спокойной мысли, которая сама для себя находила нужные слова.
Так, вдохновленный морским простором, он тут же на палубе сочинил поэтическое рассуждение о человеке, беседующем со своей душой. Закончив творение, он самодовольно улыбнулся и злостно высунул язык в сторону Девяти глав Святой Премудрости, где суетливо копошились те, перед которыми он еще недавно расточал пышные слова.
Его посольство было удачно, но в придворной суете тотчас же забыли о поэте. Он снова негодовал, возмущался и в тиши своего дома, прикрытого платанами, измышлял злые упреки и доносы, которые, однако, падали на пергамент в виде льстивых панегириков.