Я иду в ванную, сжигаю над раковиной письмо и мою раковину намыленной щеткой – при такой любопытной квартирантке, как Розмари, лучше не оставлять следов. Затем, в спальне, я сквозь щелку между шторами наблюдаю, как моя квартирантка режется в карты с этими подозрительными типами, Горановым и Пеневым, как они одаряют ее милыми улыбками и наперебой угощают чаем, конфетами и печеньем.
В конце концов мне надоело созерцать эту сердцещипательную идиллию, и я спохватываюсь – чайник на плите, должно быть, уже закипел. Спустившись в кухню, завариваю чай и достаю кое-что из холодильника. Довольно постный ужин в канун уик-энда и довольно убогая схема для построения определенной гипотезы: Бруннер – Флора – Горанов.
Затем, в зеленом оазисе холла, я дремлю в мягком кресле, прислушиваясь к звонкому пению капели, оповещающей меня в этот голубой вечер, что наконец идет весна.
Да, наконец-то идет весна, и Розмари наконец-то возвращается домой.
– Как мило с вашей стороны дождаться моего прихода! – щебечет она, едва переступив порог. – Эти жалкие люди совсем уморили меня.
– Ничего удивительного, – отвечаю я. – Можно только гадать, во имя чего вы подвергаете себя такой пытке. Мало сказать охотно – с восторгом.
– Какой вы скверный, – тихо роняет она, опускаясь на диван. – Еще немного, и вы уличите меня в мазохизме.
– Почему бы и нет? Извращения становятся сейчас чем-то вроде нормы.
– Но если я не в силах ответить отказом, когда пожилой человек приглашает меня на чашку чая?
По моим личным наблюдениям, чтобы удостоиться этой чашки чая, Розмари на протяжении долгих недель приставала к пожилому человеку: строила глазки и при каждом удобном случае останавливалась у его садовой ограды, чтобы поболтать о том о сем. Но стоит ли придавать значение таким пустякам?
Быть может, не стоит придавать значение и тому обстоятельству, что, вырядившись в коротенькую юбку, сейчас эта маменькина дочка так бесцеремонно закинула ногу на ногу, что моему взгляду представилась поистине живописная картинка – ее стройные бедра обнажились вплоть до того места, где природе было угодно их соединить. И вообще в последнее время Розмари ведет себя дома, мягко говоря, непринужденно выходит при мне в холл в одной комбинации, почти голая, чтобы сказать мне какую-нибудь ерунду. Словно я бездушный робот или некое бесполое существо То ли она действительно считает меня до такой степени холодным, то ли надеется проверить, так ли это на самом деле, но ее бесцеремонность уже начинает меня раздражать.
– В свое время вы меня заверяли, что не будете звать гостей, – напоминаю я своей квартирантке.
– О Пьер! Ведь вы же сами…
– Вы заверяли, что вам несвойственно приставать к хозяину, а теперь вот убеждаете меня в обратном.
– О Пьер! Неужели вы считаете…
– Да, считаю. И эта ваша поза говорит о том, что, кроме мазохизма, вам не чужд и садизм…
– О Пьер! – восклицает Розмари в третий раз. – Зря вы пытаетесь выступить в несвойственной вам роли! Не станете же вы отрицать, что я для вас всего лишь собеседница, помогающая вам убить время? Хотя иной раз мне кажется, вы и в собеседнице-то не нуждаетесь.
Она произносит этот небольшой монолог и не подумав сменить позу, не придавая ни малейшего значения тому, куда направлен мой взгляд. Это бесит меня еще больше. Но ей вроде бы все равно, а может, наоборот – она отлично понимает, что к чему, и, словно для того, чтобы совсем уж довести меня, бесстыдно спрашивает:
– Чего вы на меня так смотрите?
– Вас это смущает?
– Во всяком случае, я не хочу, чтобы меня изучали, словно какую-то вещь. И потом, я не могу понять, то ли вы оцениваете качество моих чулок, то ли пытаетесь разобраться в сложностях моей натуры.
Будь я Эмиль Боев, я бы сказал ей такое, что она сразу бы заткнулась. Но так как я не Эмиль Боев, а Пьер Лоран, мне приходится проглотить эту пилюлю, и я спокойно произношу:
– Не воображайте, что ваша натура – непроходимые джунгли.
– Ага! Наконец-то вы ухватились за путеводную нить. Не могу не радоваться – авось и мне она поможет.
– Запросто! Вы только трезво оцените всю сложность собственной натуры…
– Вы как-то не очень ясно выражаетесь.
– Боюсь, как бы вас не задеть.
– А вы не бойтесь. Шагайте прямо по цветнику.
– Зачем же топтать цветы? Вы сами в состоянии разобраться в себе. Вы ведь понимаете природу мимикрии?
– Это и детям ясно.
– Вот именно. Ваши уловки им так же были бы ясны. Только у хамелеона срабатывает инстинкт, а вы действуете строго по расчету. «Сложность» вашей натуры покоится на чистом расчете. И потому вы так ее афишируете. Все эти маски, позы и перевоплощения диктует вам довольно нехитрое счетное устройство, заменяющее вам мозг и сердце.
Безучастное выражение, до последней минуты владевшее ее лицом, постепенно сменилось оживлением. Да таким, что я бы нисколько не удивился, если бы она протянула руку к столику и шарахнула хрустальной пепельницей меня по голове. Но как я уже говорил, когда Розмари приходит в бешенство, буйство для нее не характерно. Какое-то время она сидит молча, вперив взгляд в свои обтянутые нейлоном колени, потом поднимает голову и произносит:
– Того, что вы мне сейчас наговорили, я вам никогда не прощу.
– Я всего лишь повторяю вашу собственную теорию об эгоистической природе человека.
– Нет, того, что вы сейчас наговорили, я вам никогда не прощу, – повторяет Розмари.
– Что именно вы не склонны мне простить?
– То, что вы сказали относительно сердца.
– О, если только это…
Чтобы живописная картина больше не маячила у меня перед глазами, я встаю и закуриваю сигарету. Затем делаю несколько шагов к окну и всматриваюсь в голубизну ночи, а тем временем звонкая капель методично повторяет все ту же радиограмму о наступлении весны.
– Возможно, я выразилась слишком упрощенно, но, если я говорю, что люди эгоисты, это вовсе не означает, что все они на одно лицо, – слышу за спиной спокойный голос Розмари. – И если у одного человека, вроде вас, грудь битком набита накладными да счетами, не исключено, что в груди другого бьется живое сердце.
– Вы тонете в противоречиях.
– Противоречия в природе человека, – все так же спокойно отвечает Розмари. – Пусть это покажется абсурдным, но есть люди, у которых эгоизм не вытеснил чувства. И как это ни странно, я тоже принадлежу к числу таких людей, Пьер.
Она встает, тоже, видимо, решив поразмяться, и направляется в другой конец холла.
– Я верю вам, – говорю в ответ, чтобы немного успокоить ее. – Может, я хватил через край, когда коснулся последнего пункта.
– Нет, вам просто хотелось меня уязвить. И если у меня есть основание расстраиваться, то только из-за того, что вам это удалось.
– Вы мне льстите.
– Я действительно привязалась к вам, Пьер, – продолжает моя квартирантка и делает еще несколько шагов по комнате. – Привязалась просто так, против собственной воли и без всякого желания «приставать к хозяину», как вы выразились.
– Может быть, именно в этом и состоит ваша ошибка, – тихо говорю я.
– В чем? – Розмари останавливается посреди холла. – В том, что привязалась, или в том, что не приставала к вам?
– Прежде всего в последнем. Чтобы убедиться, что у человека есть сердце, нужны доказательства.
Она делает еще несколько шагов и, подойдя ко мне вплотную, говорит:
– В таком случае я уже опоздала. Мы до такой степени привыкли друг к другу, что…
Как я уже сказал, она подошла ко мне вплотную, я ей не удается закончить фразу по чисто техническим причинам.
– О Пьер, что это с вами… – шепчет Розмари, когда наш первый поцелуй, довольно продолжительный, приходит наконец к своему завершению.
– Понятия не имею. Наверно, весна этому причина. Неужто не слышите: весна идет.
Я снова тянусь к ней, чтобы заключить ее в свои объятия. Но, прежде чем позволить мне это сделать, она резким движением опускает занавеску.
Потому что, как я, кажется, уже отмечал, в жизни в отличие от театра действие нередко начинается именно после того, как занавес опускается.