Всеволод Федорович грустно улыбнулся.
– Пробовал.
– Ну и что?
– Никогда не выходило.
– Знаете что? Сходите еще раз. Настаивайте.
Он пожал плечами.
– Бесполезно.
– Ах, какой вы! Надо добиваться. Иначе, конечно, ничего не выйдет.
Митька Пан покосился на нас.
– Ты, Всеволод, взаправду сходи. Тебе работа не под силу. Я это вижу. Сдохнешь – как пить дать. Руки для музыканта – это, верно, все. У меня был кореш, здорово на баяне играл. А потом на лесозаготовительном лагпункте не захотел работать и отрубил сам себе три пальца на левой руке. Так потом, как ни прилаживался играть – ни черта не выходило.
Мы рассмеялись.
– Я – вор, – продолжал Митька Пан, – но никакого бесчинства терпеть не могу. Вот и Ефимыча тоже бы надо освободить от сваебойства… Как, Ефимыч, а?
– Господь всех нас освободит, – тихо сказал старик.
– Вы, Митя, хоть и вор, но хороший человек, – сказал Всеволод Федорович, – куда лучше других, не воров. Только зря с десятником ругаетесь…
– Я еще ему башку срублю, – пообещал Митька Пан. – Слышишь, десятничек?
– Слышу, – отозвался Голубев, доедая треску. – Только смотри, как бы я тебя первого не упрятал куда следует… Давай начнем, ребятишки!
– Эх, кровопийца! – воскликнул Митька Пан. – Дай хоть людям дых перевести.
Он вскочил. Разорванная до пояса рубашка обнажала сильную, исколотую татуировкой грудь и живот, весь покрытый ножевыми шрамами. Голубые глаза на бледном лице сверкали гневом и ненавистью. Секунда, и – случилось бы то, что давно обещал сделать Митька Пан, но вдруг, резко повернувшись, он первый подошел к вороту и взялся за рычаг. Я видел, как прыгали желваки на его щеках.
Вечером мне удалось уговорить Всеволода Федоровича пойти к начальнику лагпункта. Отправились вместе.
Комендант долго не хотел нас выводить за зону, но потом, махнув рукой, приказал охраннику сопровождать нас.
Начальник лагпункта Сулимов жил в маленьком домике, в стороне от лагпункта, обнесенного забором с колючей проволокой. Минут пятнадцать мы стояли в передней, ожидая, когда он нас примет.
Вошли.
Сулимов лежал, развалясь на койке, и кормил сахаром огромную собаку овчарку. Ворот украшенной кровавыми петличками гимнастерки был раскрыт, ремень снят, и несколько верхних пуговиц на синих галифе растегнуты.
– Ну, что надо? – спросил он, не глядя на нас и продолжая забавляться с собакой.
Мы нерешительно мялись.
– Ну? – повторил он.
– Видите ли… извините… – робко начал Всеволод Федорович.
– Ну?
– Мы… я, собственно, по личному делу пришел.
– Ну?
– Я – пианист…
– Известный московский пианист, – добавил я.
Сулимов вскинул одну бровь и посмотрел искоса на меня.
– Вы потом будете говорить… Н-ну?
– Понимаете, гражданин начальник, – продолжал Всеволод Федорович, – я в течение двух лет нахожусь исключительно на физической работе. Мои руки превратились… вот… видите, – он протянул обе руки вперед, – и если я лишусь рук, то… то я не смогу играть и, по выходе из лагеря, буду лишен куска хлеба, так как кроме своего дела я ничего другого не знаю…
– Ну, и?.. Пошла! – крикнул Сулимов на овчарку, прыгнувшую передними лапами на край койки. – Ишь, обрадовалась! Дальше!
– И я бы очень просил вас предоставить мне какую-либо другую работу.
– Так, – отчеканил Сулимов, – ну, а вы что хотите?
– Да я просто пришел вместе с ним, – ответил я. – Хочу лишь подтвердить, что ему действительно очень тяжело на сваебойной работе.
– А на тачку оба не хотите? – улыбаясь, спросил Сулимов. – По какой статье осуждены?
– Пятьдесят восемь, пункт десять, – ответил Всеволод Федорович.
– А-а… Нет, другой работы для вас не найду. Говорю – тачку могу вам предложить. Не устраивает?
Мы молчали.
– Уведите, – скомандовал Сулимов конвоиру.
Митька Пан, узнав о постигшей нас неудаче, сказал, что лучше всего, когда жить в лагере делается невтерпеж, – это удрать. И предложил нам составить ему компанию. Мы отказались.
На другой день мы снова крутили ворот. Ефимыч все чаще кашлял и приседал порой на краешке копра.
– В гроб пора, Ефимыч, в гроб пора, – утешал Голубев.
– Я и сам знаю, что пора, – соглашался старичок, – да вот Господь Бог чегой-то все бережет.
– Ничего, ничего, время подойдет – помрешь, – стругая палочку, продолжал десятник, – я уж восьмой год в лагере, я много таких, как ты, видел, всех схоронили потихоньку.
– А скольких ты, Голубь, загнал в землю? – осведомился Митька Пан.
– Про то никто не знает, – усмехнувшись, ответил Голубев.
К полудню забили три сваи. После обеда все спустились к речке и стали подносить новые сваи к копру. Ночью прошел дождь, и погода целый день хмурилась. Мокрая земля не просыхала.