Бригада, видя, что на нее обращено внимание и профессора, и Коханец, и Жени Столяровой, старается еще больше.
— Вира!
— Стоп!
— Майна! — безостановочно падают звонкие окрики.
Кажется, что эти короткие малопонятные слова и являются тем средством, которое помогает работать лучше и быстрей.
Острые грани кирпича режут пальцы; кирпичи ловко перебрасываются к месту кладки. Звено Яши Яковкина за час до смены выложило четыре ряда!
— Мы отвоевали один час! — радостно объявляет ребятам черноусый Яковкин. — Надо выложить еще хоть полряда! Поднажмем! — обращался он к товарищам, обтирая рыжим от кирпичной пыли рукавом мокрое лицо. Он был возбужден и еще более задорен.
Нагрузка, приемка, кладка идут быстрей. Надя, охваченная общим порывом, принимается выкладывать кирпичи вместе с другими, ее руки краснеют, будто после мытья пола.
Профессор Бунчужный поднимается внутрь каупера, под ногами его скользят раздавленные крупинки огнеупора. Вот он наверху.
«Боже мой! Видел ли я когда-нибудь в прошлом, чтобы так молодо, с таким задором и, в сущности, так весело работали люди?»
— Давай! Давай! — слышит он голос звеньевого Яши Яковкина. — Работать надо, как в а н а д и й!
«Ванадий... Они представляют ванадий в образе богатыря...» — думает он, чувствуя, как все в нем волнуется.
Внутри каупера светло, точно на сцене театра. Да и сама площадка напоминает сцену с кулисами... Ослепительно горят лампы. Профессор облокачивается о рештовку и стоит, глаза его устремлены вдаль, но едва ли они сейчас что-либо различают.
Время проходит незаметно, раздается гудок.
— Дали четыре и три четверти! — говорит Надя.
Ему кажется, что он ослышался.
— Сколько? — переспрашивает он.
— Четыре и три четверти!
Надя по-рабочему вытирает руки и вдруг прижимается к груди профессора, не скрывая радости:
— Четыре и три четверти! Федор Федорович, вы слышите?
Она со всей силой жмет ему руки.
Это была большая, серьезная победа.
Когда вступила новая смена, Надежда пошла проводить профессора. Путь к дому после такой удачи показался слишком коротким. Они прошли дальше по аллее Сталина, к реке. Облака табуном мчались мимо большой зеленой луны, и по воде следовали за ними черные тени.
— Знаете, все это так мало понятно... — рассказывал профессор о своем странном состоянии, которое испытывал. — Ведь нельзя сказать, чтобы я не знал жизни! Кто же тогда ее знает? Я прошел большой долгий путь. Жизнь никогда меня не баловала. И все-таки я многого не знал... Какие у нас люди... боже мой!..
Они остановились и смотрели с горы на рабочую площадку, наколотую, как цветными булавками, большими и маленькими огнями.
— Тайгастрой! Тайгастрой...
Надя сказала, вкладывая в это слово нечто сокровенное. Она вздохнула и повернулась лицом к Бунчужному.
— Как мне хотелось, Федор Федорович, чтобы меня направили сюда, — и вот желания сбылись!
Он посмотрел Наде в глаза — их нельзя было рассмотреть за длинными густыми ресницами, бросавшими тень, но Надя как бы нарочно приподняла лицо, залитое лунным светом. И он встретился с ее взглядом, с ее глазами, в которых было столько счастья, столько веры в себя, в жизнь, в будущее.
— Я рад за вас, Надежда Степановна, рад за ваше поколение. Мне кажется, что теперь большинство людей, молодых и старых, особенно молодых, достигает всего, к чему стремится. Уже одним этим наше время отличается от прошлого.
Они полюбовались рекой, крутым, противоположным берегом, сверкающим разноцветными вкраплениями, будто крупинками инея, и пошли обратно по аллее к центру соцгорода. Надя стала рассказывать о своих студенческих годах, а он под ее рассказ вспомнил свои... Как было все противоположно и как он по-человечески завидовал... И как хотелось, чтобы вернулась молодость, чтобы можно было начать с начала...
Он проводил ее к дому молодых специалистов, и они расстались с особенно хорошим чувством друг к другу.
Подходя к своей веранде, Федор Федорович услышал музыку. Играл патефон у французских консультантов, работавших на коксохиме, ближайших соседей по комнате. Он соскучился по музыке, как по любимому человеку, и сейчас всей своей потревоженной душой вслушивался в мелодию. И его раздражало, что в этой расслабленной, чувственной мелодии не мог найти ничего созвучного своему душевному настроению, своим мыслям.
Сев на перила, он смотрел в небо, на небольшой клочок, открывавшийся свободно над головой: остальную часть неба заслоняли кроны кедров, и проступало оно там синее, со множеством звезд, подобно воде озера, густо покрытого ряскою и листьями кувшинок.