— Я, конечно, за четырнадцать лет кое-чему научился. Многое передумал. Захотелось, в конце концов, на солнечную полянку. Захотелось побыть с людьми. Мне кажется, я созрел для этого.
— Интересно!
— Из вас всех я больше уважаю Гребенникова, хотя многим, очень многим я обязан тебе.
— Вот что? Ты его знаешь, Гребенникова? Встречался? Он тебя тоже знает?
— Нет. Да.
— Что: нет? да?
— Я вас троих все время не выпускал из виду. Держал, как держат в некоторых домах перед иконой освященную в крещенье воду... Я ведь перепуган в жизни, хотя по природе не трус и ничего дурного не сделал ни одному человеку.
— Постой! Ты все время говоришь: троих. Кто третий? И потом ты перевел стрелку на тупик, а я собираюсь ехать дальше. Но, поскольку я весьма мало похож на святую воду, а ты устанавливаешь тождество, давай поговорим и об этом. Что скрываешь за метафорой?
— Вытягиваешь против воли, а потом скажешь: хвастаешь! Ни один человек этого не знает, ты будешь первым, — раз на то пошло.
Лазарь встрепенулся в предчувствии значительного.
— Скажу откровенно, если бы не сознание, что и я кое-что сделал полезное для революции, для моей родины, давно бы лизнул цианистый калий.
— Ну, будет тебе, Сергей, ходить вокруг да около. Рассказывай толком, что же полезное сделал ты для революции и зачем держал нас у себя перед иконой, как «святую воду»? На какой такой случай?
— Выматываешь душу. Отстань.
— Не отстану. Скрываешь?
— Эх, Лазарь... Лазарь... Скажу только, что без уважения, — хоть и крохотного, — без уважения к себе не может жить человек. А чтоб уважать себя, надо иметь святое зернышко...
— Тебе из инженеров не грех в попы податься! Что за зернышко такое? Говори человеческим языком!
Радузев посмотрел долгим взглядом в глаза Лазарю и вдруг сказал:
— Ты не можешь себе представить, как я счастлив, что ты живешь!
— Странно. Почему вдруг такое счастье?
— Потому что ты и есть мое святое зернышко!
Лазарь не мог сдержать усмешки, хотя минута вовсе не располагала к этому.
— То вода... то зернышко... Ничего не понимаю...
Радузев молчал.
— Значит, я твое зернышко? — насмешливо спросил Лазарь.
— Ты! Гребенников! И Журба!
Тогда Лазарь вдруг понял все.
Наступило молчание.
— Договаривай! — сказал наконец Лазарь, тяжело вздохнув. — И довольно мучить меня.
— Я спас вас и счастлив, что никто не знает. Счастлив в душе своей. И этим жил. Это, может быть, хоть немного оправдывало мою человеческую слабость: за то, что я стоял в стороне и не кинулся спасать, не погиб вместе с шестьюдесятью мучениками, которые умерли, как люди, а не сохранили себя, как жалкие трусы, за то, что в тяжкую минуту я ничем не помог отчизне.
Радузев встал. Пот выступил на его лбу. Видимо, признание далось не легко.
— Ты знаешь, что ты сказал! Ты знаешь мое состояние? — спросил Лазарь дрогнувшим голосом. — Если все это так, то я ведь не тебя, Сережку, нашел. Я нашел ч е л о в е к а!
Он положил свою руку на руку Радузева. Хотел еще что-то сказать, но не мог. Оба молчали. Очень долго молчали. Лазарь откинулся на спинку кресла и задумался.
— Да. Не знал. Не думал... Расскажи, если можешь, все.
Радузев взял Лазаря за руку и, заглядывая ему в глаза, сказал:
— Расскажу... Только трудно мне... без спирта... не могу... Если хочешь, поедем в ресторан. Есть такой здесь, не дорогой. «Веревочка»... Знаешь?
Лазарь вызвал машину, они поехали.
...К вечеру он выбился из сил и еле волочил ноги. Последняя надежда рухнула: в мастерской жестяника на Канатной услышал то же, что в магазине детских игрушек на Дерибасовской, и в кондитерской на Екатерининской, и у богачей на улице Маразли, и на Французском бульваре.
Но он не сдавался, брел все дальше вдоль каменных громад, одинокий, никому не нужный, злобно косясь на двери.
Двери — как люди!..
Лазарька понял это только в Одессе. Они, как люди, могли улыбаться и отталкивать, быть приветливыми и глухими. К одним он мог подойти и постучаться, от других шарахался в непонятном страхе. Были двери важные, как господин исправник в Престольном, богатые, широкие, с начищенными медными ручками или с ручками из нежнозеленого стекла, в которое охотно заглядывало даже солнце, и были бедные, с копеечными клямками; опрятные и неряхи, едва державшиеся на петлях.
Здесь он узнал, что двери ведут не в жилище, а в сердце человека.
Вечер застал Лазарьку на Старопортофранковской. Итти дальше нехватило сил. Да и итти было некуда. Прямая, как натянутая нить, улица распростерлась перед ним, когда он, переходя с одной стороны на другую, остановился посредине; несколько минут смотрел он, охваченный непонятным чувством, на подвешенные фонари, которые напомнили Сережкины елочные бусы... Со всем этим он расстался навсегда.