Над собором летают галки. Если проследить за стайкой, как она, вспугнутая, летит далеко-далеко, может быть, к вокзалу или через Куликово поле — к Фонтанам, стайка покажется черными хлопьями копоти от лампы.
Хорошо сидеть в воскресенье на скамейке. А когда стемнеет и возле памятника графу Воронцову загорятся в больших молочных шарах огни, Лазарька обойдет памятник и обязательно прочтет все, со всех четырех сторон, хотя давно знает написанное. Прогулке конец. Пора домой. Он встает и, оправив задравшуюся сзади курточку, идет другой дорогой — по Садовой улице.
Однажды они встретились. Столкнулись носом к носу и замерли от неожиданности.
— Ты?
— Ты?
— Здравствуй, Лазарька! — сказал первым Сережка.
— Здравствуй!
Мальчики по давней привычке бесцеремонно рассматривали друг друга. На Сережке — форменная куртка, длинные брюки и фуражка с желтыми кантами; бабочкой сидит на ней желтый герб.
— Учишься? — спросил Лазарька, выдернув из Сережкиной ладошки руку.
— Учусь.
— Что же ты учишь?
— Разное!
— Именно?
— Ну, русский, —только не то, что мы с тобой учили, а новое. Историю, географию, немецкий, и арифметику, и рисование.
— Легко?
— Трудно...
— Как же ты учишься, если трудно?
— Мне помогает репетитор.
Мальчики умолкают. Кажется, сказано все. О чем еще можно? «Он думает, что я хвастаю...» — мелькает в сознании Сережки.
— Конечно, я учусь плоховато... Ты учился бы лучше всех! — говорит Сережка искренне.
Лазарька хмурится. Сережка чувствует, что он причинил товарищу боль, и меняет разговор.
— А ты как сюда приехал?
— Я работаю.
— Работаешь? Где же ты работаешь?
— Я работаю в мастерской.
Лазарька припоминает вывеску и с гордостью говорит:
— Только не думай, что в какой-нибудь мастерской! Я работаю в физико-химико-механической и электро-водопроводной р а б о ч е й мастерской! Понял?
Сережке стыдно сознаться, что он, реалист первого класса, ничего не понял.
— Понял! Отлично понял! — говорит он и снова меняет разговор.
— А скажи, у тебя скоро будут каникулы?
Теперь Лазарьке не хочется признаться, что он не знает, что такое каникулы.
— Нет, — говорит он, — не скоро.
— И у нас не скоро. Двадцатого декабря. Будут рождественские каникулы, и я поеду в Грушки.
— А я никуда не поеду, — мрачно говорит Лазарька.
— Почему ты не поедешь домой?
Лазарька долго не может справиться с ответом. Он как бы еще раз проверяет себя.
— У меня нет дома...
— Нет? Почему нет?
Лазарька прячет лицо.
— Я убежал из дому...
Время тянется долго лишь в первые дни. Как хотелось вернуться домой! Потом все заволоклось туманом, и Лазарька перестал вспоминать свое детство. На смену пришло новое, пришли люди, работа, большой красивый город, свой настоящий заработок, как у настоящего рабочего. Лазарька привязался к Петру, по-настоящему полюбил его, хотя Петр оставался, как и в первое время, скрытным и немногословным. Только с каждым месяцем все больше Лазарька чувствовал, что настоящее дело Петра не здесь, в узкой и длинной, как труба, комнате, заваленной хламом; что насмешки Петра над «перпетуум мобиле» отца имеют глубокое значение, что между отцом и сыном существует разлад, хотя живут они очень мирно и любят друг друга; что приход неизвестных людей и отлучки самого Петра связаны с чем-то большим и ответственным, о чем не должен знать никто в доме. Отдельные словечки, случайно оброненные, могли бы оставаться неразгаданными, если бы Лазарька не наблюдал за Петром изо дня в день вот уже скоро год.
Лазарька слышал такие слова, как п а р т и я, п р о л е т а р и а т, р е в о л ю ц и я, Ж е н е в а, Л е н и н, к о н ф е р е н ц и я. На Дальнем Востоке шла война, готовилось то, что в мастерской называли р е в о л ю ц и я.
Были прекрасные дни броненосца «Потемкин», бушевал революционный шквал, в котором люди распознавались лучше, полнее, не по словам, а по делам их, по их жизни.
Как-то вечером Лазарька вышел на улицу. Двери и окна многих домов были глухо забиты или закрыты, на мостовой лежали опрокинутые вагоны, на углах улиц виднелись остатки баррикад; разъезжали конные наряды полиции и казаков.
Он беспрепятственно дошел до вокзала. На площади и перед самым вокзалом стояли усиленные отряды полиции и войск. Дамы в красивых платьях и мужчины в дорогих костюмах заполнили вокзал. На извозчиках и в собственных фаэтонах подъезжали господа. Но вокзал не мог вместить всех, не могли вместить поезда, — и элегантные пассажиры забирались в товарные вагоны. Беглецы суетились, кричали, совали носильщикам и кондукторам толстые кошельки — самое убедительное, что могли предложить в такую минуту: надо было уехать любой ценой. Уехать, куда угодно. Лишь бы из «ужасной» Одессы...