Выбрать главу

Радузева покоробило.

— Обидчивым стал? Дурной признак. Обидчивыми становятся неудачники. Но обижаться не на кого. Разве только на себя. Что посеешь, то пожнешь...

— Давай... давай. Чего не выслушает «беглый каторжник...»

— Вот ты вспомнил последнюю нашу встречу. Я тогда верил, что тебя можно сохранить, пошел бы с нами и не петлял по стране, как затравленный заяц...

— Ты напрасно считаешь меня потерянным и затравленным.

— Да?

— Против народа я не шел. Войну ненавидел и ненавижу. Не воевал ни с белыми, ни с красными.

Помолчали.

— Знаешь, Сергей, после той расправы в Грушках вскоре заняли мы город. Мою мать растерзал бандит Чаммер. Старик мой висел пять дней на перекладине...

Лазарь сжал рукою виски.

— Моего ведь тоже... в колодец...

— Я занялся расследованием злодеяний Чаммера. Кайзеровцы расстреляли тогда сорок ни в чем неповинных людей. А скольких искалечили... Разузнал все. Как выяснилось, ты также имел к этому касательство. Я разговаривал с Иваном Беспалько...

Радузев отшатнулся.

— Клянусь святым богом!

— Святым? А кто ходил к коменданту Чаммеру? Я ходил?

— Вызвали — пошел.

— Сидел, говорят, часа два. Как же: задушевная беседа двух офицеров! О чем только вы могли говорить? Думаю, не о цветочках. И не о погоде!

— Ты прав: не о цветочках и не о погоде.

— Ясно! Удивительная осведомленность немецкого коменданта откуда? Только такой старожил, как ты, мог знать многое. Против логики не попрешь.

— Логика... Вот и скитаешься из-за этой логики по миру... Эх, вы... Психологи! Мыслители!

— Что хочешь сказать?

— Какой разговор может быть с бетонной тумбой!

— Однако я думал, что ты человек помягче...

Радузев грубо выругался, не считаясь с тем, что в приемной могли услышать.

— В твоем характере ново! — сказал Лазарь, нисколько не обидевшись. — Послушай, Сережка, для других ты, может быть, и темен, но для меня ясен. Допускаю, даже более того, уверен в том, что ты за четырнадцать лет изменился. Но в тот год ты был безвольной тряпкой. Дело прошлое, но оно имеет, как видишь, отношение к настоящему: признайся, использовал тебя тогда Чаммер против нас или нет? Говори, вредил нам? Был сейчас в связях с диверсантами на площадке?

— Душу мою вымотал этот мерзавец в шестнадцатом и восемнадцатом годах, но совесть моя осталась незапятнанной.

— А теперь?

— И теперь.

— Постой, ты слишком поспешно и патетически ответил. Так о правде не говорят. Правда — она, знаешь, корявенькая, а у тебя получилось витиевато. Если не использовал сразу, так, может, позже? Говори, я ведь был тебе когда-то другом. И ты мне кое-чем обязан... Может быть, даже жизнью своей... Скажи прямо, честно: кто использовал тебя в борьбе против нас? Ты сам знаешь, живем в какое время. И партийная оппозиция, и промпартия, и международная реакция, и фашизация Германии, Японии, оживление тайной войны против нас со стороны Америки. Ты самая подходящая для них фигура...

Радузев горько рассмеялся.

— Я безвольный человек? Подходящая фигура? Чудак! Вижу, что ты до сих пор не избавился от влияния Нат Пинкертона! Плохо ж ты меня знаешь, хоть и другом назвался.

Через лицо Радузева прошла тень, он нахмурился, съежился, подобрался.

— Откуда ты взял, что я вредил? Или что мог вредить? Что я подходящая фигура? У меня что, на лице написано? Ты что — сторонник теории Чезара Ломброзо и разделяешь его дикие взгляды? У меня свои странности, но я никогда не шел против народа. Не шел — и не пойду!

Убедительный тон Радузева, однако, не тронул Лазаря.

— А я сомневаюсь. Мы еще вернемся к твоему бегству с площадки Тайгастроя. Сейчас хочу услышать от тебя другое. Говори прямо: ты имел касательство к промпартии?

— Никакого.

— Или остался в числе нераскрытых?

— Зачем спрашиваешь, если не веришь?

— Нет? Не имел?

Радузев печально покачал головой.

— Какие вы... — он оглянулся на шкаф, стоящий в углу кабинета. — Постой минутку. У тебя тут есть реактивы?

— Какие реактивы?

— C2H5OH.

— Не держу. Зачем тебе спирт?

— Другие держат. Специально для давних друзей. Позвони, пожалуйста, в лабораторию, пусть принесут в мензурке кубиков пятьсот.