— Кто тут? Кто? — раздался из спальни встревоженный голос; в столовую вошел отец.
— Папа!
— Сереженька!
На минуту все погасло...
Когда схлынуло первое чувство, они отдалились друг от друга и, не выпуская рук, смотрели в лицо, потом снова обнялись.
— Представь, не спалось. Слышу голоса... Думаю, что же это такое?
Старик был в длинной рубахе, на обнаженной груди вились знакомые с детства колечки теперь уже седых волос. У отца голос поминутно срывался, хотя старику хотелось показать, что он держится отлично.
— Но на кого ты похож! Посмотрись в зеркало... Ха-ха-ха! Солдафонище рязанское!
Радузев посмотрел в зеркало. «Да... Бородища!.. И лицо...»
— Ты почему в немецких обмотках? В куртке военнопленного?
— Долго рассказыватъ!
— Неужто в плен попал?
— Случилась такая глупость... Зарвались мы в одной атаке. И знаешь, когда? В конце шестнадцатого, почти перед самым концом войны. Глупо! К тому же ранило в ногу. Гноится без конца...
— О, и у нас не легче... Боже мой! Арестовывают помещиков. До чего довели Россию...
Радузев посмотрел на руки — грязные, сбитые, с черной замазкой под ногтями.
— Прости, папа, пойду, ополоснусь с дороги.
— Иди, иди! А утром пойдем в баню. Баня еще работает, а остальное закрылось.
— Так у вас уже трогают? — спросил Игнатия, мо́я руки в кухне.
— И не говорите! Трясемся каждый день... У помещиков землю отбирают... Скот... Садов пока не трогают. Только люди говорят, что тронут... И дома отберут... Что делать?
Умывшись и переодевшись, Радузев пил чай из своей любимой чашки, потом бродил по комнатам, вспоминая то, что никогда бы не вспомнил, не будь здесь. В гостиной погладил рояль, перелистал ноты. На крышке стоял портрет. Радузев взял его, прошел к окну и отвел рукой гардину.
Небо прояснилось; был мягкий ранний час, когда на дворе светлело, а в комнатах стоял сумрак. Этот час с юных лет любил Радузев.
«Неужели это я? До чего похож... И в то же время совсем другое лицо...» — думал, глядя на портрет реалиста последнего класса.
Он долго разглядывал в зеркале усталое, изможденное лицо. Потом пошел в столовую, в отцовский кабинет, в спальню. Отец с Игнатием плелись позади. Они что-то говорили, чего он не мог понять. В своей комнате опустился в кресло. Нужно было что-то сообщить отцу, но тупая боль сковала челюсти, глаза закрылись, и он, откинув голову, захрапел на глазах у стариков.
Отец зашикал на Игнатия и попятился из комнаты — маленький, с всклокоченной после сна шевелюрой, в длинной ночной рубахе, а за ним на цыпочках вышел Игнатий, размахивая руками, чтобы удержаться на носках.
Собственно, с этим домом, садом, семейным укладом Радузев был тесно связан только до поступления в реальное училище. Он жил у дяди в Одессе, а здесь бывал редко.
И вот снова мир детства. Он свободен! Свободен от всяких обязанностей. От войны. От смерти. Наконец-то он может делать, что захочет сам, а не в угоду кому-то.
Осень. Сергей обходил сад, большой, старый, казавшийся лесом. Сад, в котором когда-то боялся заблудиться... Обходил таинственные места, силясь вспомнить и воспринять их детским сознанием. Вот забор, круто спадавший к оврагу, он еле стоит, и если бы не новые подпорки, забору давно лежать на земле; сад слился бы с лугом, принадлежащим крестьянам села Троянды — поемным, расшитым петлями реки. Забор стоял подгнивший, мокрый, в зеленых пятнышках лишайника, в плюшевой оторочке мха. В овраге множество одуванчиков. Сейчас лежит мокрая трава, обитая дождем, туго свернутая ветром. Кажется, здесь где-то Игнатий закопал бешеную собаку... Под этим деревом он любил лежать в жаркий день и смотреть на тень от листьев. Освещенная солнцем, она казалась простреленной дробью. В детстве все казалось большим, загадочным: веранда, овраг, пруд, колодец, старый сад. Ветвистые яблони сгибались под тяжестью плодов. Он силился распознать породу каждого. Напрасно. В памяти сохранились только названия: шафранка, цыганочка, белый налив, анис, титовка... Да, он помнит, как яблоки свисали с каждой ветки, и узловатые подпорки гнулись под тяжестью. Здесь он лежал после завтрака и, не двигаясь, смотрел, как по земле, нагретой солнцем, прыгали друг через друга солнечные зайчики. Он срывал одуванчик и сдувал пушок. Обнажалась лысая головка, истыканная, точно уколами булавки. В детстве, когда глядел на полотно веранды, ему казалось, что это каравелла... Он хотел быть пиратом и уплыть куда-то далеко...
А здесь стоял шалаш. Игнатий любил спать, уткнувшись носом в рукав сермяги. Бойкая муха с стальным брюшком деловито обследовала царапину за ухом Игнатия, но старик не слышал... Над головой Игнатия — пистонка. Сколько раз стрелял он, сам заряжая ружье.