Выбрать главу

— О, боже... — она непритворно вздохнула. — Когда это кончится...

— Нам надо решить раз навсегда, как быть и что делать. На мне живого места нет. Все превратилось в нарыв. В сплошной нарыв...

— Оставь этот тон. Ты повторяешь Каренина.

— К сожалению, я повторяю самого себя.

Он заходил из угла в угол, красный, с налившимися кровью глазами. Кончиком башмака Штрикер нечаянно зацепился за ковер. Анне Петровне хотелось разгладить складку, ей неприятен был малейший беспорядок в квартире, скомканные или задранные дорожки, неубранная постель, но в эту минуту она не могла сделать и шагу.

— Так дольше продолжаться не может. Ты слышишь? Не может! Я отдал тебе самолюбие... гордость... все... Но есть предел.

— Что ты хочешь от меня? — Анна Петровна говорит как можно спокойнее, но в ней дрожит каждая жилка. Шея и низко открытая грудь покрываются красными пятнами.

Напряжением воли он осаждает поднявшуюся со дна муть.

— Я понимаю, тебе наскучило со мной. Тяжело жить с нелюбимым. Я все понимаю. И иду на жертвы. На любые жертвы. Я не контролирую твоих поступков. Ты выезжаешь каждое лето к морю одна, без меня, хотя и мне, может быть, также хотелось бы побыть с тобой на пляже, погреться на солнышке. Но ты этого не хочешь, и я не настаиваю. Но не скрою, мне тяжело... Ты там среди мужчин одна целое лето. А я, как на дыбе, в этой клетке. Мне страшно своих видений. Страшно картин, которые рисует воспаленное воображение... Страшно...

Он задохнулся от волнения.

Она усмехнулась.

— У тебя нет поводов подозревать...

— Верю... верю... если б не верил, я задушил бы тебя вот этими руками! — и он потрясает своими, действительно, страшными руками.

— Что же ты хочешь от меня?

— Чего может хотеть человек, когда любит!

— Я твоя жена. У тебя нет оснований подозревать меня в неверности. Я ничем не оскорбила твою мужскую гордость.

— О, всего этого достаточно. Нет только одного: любви. Да, конечно. Я нелюбим. Тебе тяжело со мной. Вижу. А мне разве легко? Но я понимаю. Где те идеальные семьи, о которых нам пишут романисты? Тебя влечет к молодежи. Тебя тянет к юнцам. Но я спрашиваю: что тебе они? Что тебе современная молодежь? Что ты ей!

Анну Петровну эти слова коробят.

— Сколько у тебя ненависти к людям. Ты хочешь, чтоб перед тобой преклонялись, чтоб искали твоего расположения. А обошлись без тебя. Ты не нужен им. Как я жалею... боже мой... как жалею, что ничего не умею делать. Это ты стремился сделать меня такой. Ты приучил меня к роскоши... Ты избаловал меня подарками, ты отравлял меня, день за днем отравлял. Но напрасно! Не думай. Все равно не будет, как ты хочешь. Поступлю поденщицей на завод... буду у станка стоять восемь часов... Не хочу такой жизни. Не хочу больше!

Она близка была к тому, чтобы закричать, затопать ногами.

— Замолчи!

Он глянул с такой злобой, что она остановилась.

— Ты десять лет растлевал мою совесть своими изуверскими взглядами на жизнь, на людей, хотел, чтоб я думала, как ты, чтоб научилась подлость считать добродетелью, а добро — злом. Но тебе удалось только связать мне руки.

Быстрыми шагами она прошла к себе в комнату, опустила крючок. Взбешенный, он ударил кулаком по ее двери, хотя понимал, что это смешно. Самые оскорбительные слова хлынули к горлу и стоило мучительного труда, чтобы не выплеснуть их вот здесь, перед этой бесчувственной дверью.

Он пошел в кабинет, стуча башмаками.

«Вот так... Ни проблеска счастья. Ни минуты покоя... Ни дома. Ни в институте. Нигде. Пустота. Пустыня. Глухое, дикое, звериное одиночество...»

Не вставая с дивана, достал трубку, набил ее «Золотым руном» и, глядя на ножку письменного стола, — случайно взгляд зацепился за эту уродливую ножку, — курил.

Тишина. Только изредка поют трубы водяного отопления, проложенные в стенах. Безудержно стрекочет в прихожей электрический счетчик, стрекочет со свистом и так сильно, что кажется, будто на улице свистит милиционер.

«Сколько прошло времени? Час? Три? Время — абстракция! Нет меня, нет моих ощущений — и нет никакого времени. Ерунда! Ерундистика. Сердце не болело бы. Ох, ноет. Тянет... Как зуб... Зубище. Это уж не абстракция, ноющий зуб. И сердце. Страдающее человеческое сердце. Стоп. Шаги?»

Все сбивается в комок, все собирается, сбегается в одну-единственную точку: Анна!..

Он тихо стонет: «Анна...»

Стонет так, чтобы она не услышала. Но если бы услышала... Боже мой... Анна! Анна!

Слышал, как открылась ее дверь, представлял, как надевает белое шерстяное пальто, оглядывает себя в зеркале и, раскрыв ротик, красит губы, размазывая помаду мизинцем.