Фрося понимала, а сердце стыло... стыло... Почему — сама не знала.
Он это чувствовал, и это его злило. Но чем больше злился, тем спокойнее, равнодушнее относилась к нему Фрося. «Нет, злостью не возьмешь ее». Было ясно, что с ней что-то стало, уходила она с каждым днем дальше и дальше, и ничем не мог остановить ее.
Однажды он зашел за ней в цех после работы.
— Редко встречаться стали... — сказал он не своим обычным голосом. — И тебе это, кажется, по душе...
Он взял ее за руку.
— Что ж молчишь?
— Слушаю, что скажешь...
— Или чем обидел когда при людях?
Фрося смотрела то на свои ноги, то на ноги Ванюшкова.
— Скажи мне, голубка...
Он был уже не тот, прежний, уверенный в себе, напористый в любви, как и в работе, и девушка это чувствовала.
— За что ты так ко мне, Фросюшка?
— Не знаю... Не мучай... Ничего не знаю я...
«Нет, так дальше не будет. Пойду в последний раз поговорю», — решил Ванюшков. Это случилось в день, когда коксохимический завод завершил строительство объектов первой очереди и Ярослав Дух от имени рабочих и инженеров рапортовал на общем собрании коллектива коксохимиков.
Был поздний час. После собрания очень хотелось поговорить с дорогим сердцу человеком о своих надеждах, поделиться мыслями. Он шел к бараку, в котором жила Фрося. Трепетным светом горели звезды, белые, яркие, и на снегу, как на листах новой оцинкованной жести, блестели в ответ снежинки. Их было так же много, как звезд в небе, и можно было думать, что снег только отражал эти звезды, подобно зеркалу.
Вот и барак № 9. Он подошел к окну, за которым жила Фрося. Он знал все, что находилось в ее комнате: столик, застланный вышитой скатертью, белое с петухами полотенце на стенке, фотографии, среди которых в центре находилась его...
Ванюшков прижался к стене. Еще совсем недавно он подходил к окну и тихонько, чтоб не услышали другие, стучал четыре раза. Тогда на стук прижималось к стеклу родное лицо. Стекло едва разделяло лица, обоим казалось, что они чувствуют дыхание, тепло губ, шепот... Фрося набрасывала кожушок, он обнимал девушку, и они уходили на крутой берег реки, откуда открывался завод, охваченный пламенем фонарей. Они садились на бревнах и смотрели, тесно прижавшись друг к другу. Огни стройки трепетали, будто их задувало ветром.
«Постучу...» А другой голос говорил: «Нет... не нужен я ей. Не удержал во-время. Просить не буду. И унижаться даже перед ней не стану...»
И к обледенелому, запорошенному снегом стеклу рука не поднялась... Это была последняя попытка к примирению.
Когда это случилось и с чего началось, Надежда Коханец не могла вспомнить. Ее дни были заполнены жизнью цеха, жизнью всего завода, ее отношением к Николаю, к Борису, к профессору Бунчужному. И вдруг тьма обволокла мозг, в глазах померкло, реальный мир отодвинулся за стекло. Звуки этой реальной жизни приходили издалека, как бы со дна глубокого озера, заглушенные, окрашенные в странные тона.
Никому ничего не говоря, она прошла в амбулаторию. Заподозрили тиф...
Очнулась Надя в больнице. Еще помнила, как погрузили в горячую ванну, как принесли холодное белье. Острый электрический свет больно колол глаза, и от него не могла нигде укрыться.
Ложась в постель, хватило сил самой откинуть одеяло — очень хотелось испытать себя; попросила дать карандаш и клочок бумаги, написала Николаю. Потом все сменилось тьмой, и в этой тьме пришлось ей брести куда-то с вытянутыми вперед руками. Звоны, круги, тугой обруч на голове и ощущение одиночества — вот все, что осталось в памяти.
Когда Николай прочел записку, он почувствовал, как отхлынула кровь от сердца.
Он помчался в больницу.
— Больная очень слаба... Она в бреду... Видеть вам ее абсолютно запрещается...
Он попросил разрешения заглянуть хоть через стеклянную дверь.
— Только бы увидеть... Прошу вас... Посмотреть...
Он надел первый подвернувшийся под руки халат — вероятно, с подростка, потому что халат едва прикрывал спину, а рукава доходили до локтя, и пошел вслед за сестрой.
Журба редко болел, больничная обстановка составляла совсем другой мир, в котором он не видел для себя места, поэтому и не понимал его. Шли они слишком долго длинным коридором, среди той особенной тишины, которая на здорового человека действует угнетающе, а больному помогает легче переносить болезнь.
— Здесь... — сказала сестра. — Мы ее перевели в отдельную палату.
Журба прислонился к стеклу.
И вот родинка, крохотная, коричневая родинка, особенно выделившаяся на бледном, как наволочка, лице... И снова знакомое ощущение терпкости вокруг сжавшегося в комок сердца...
Надя спала. И лицо ее, белое, измученное, и пересохшие губы, и синева на закрытых веках говорили, что под голубым одеялом лежала страдающая женщина, самая близкая ему женщина. И ему было еще больней от того, что он ничем не мог облегчить ее страдания.
Неудачным оказался первый визит к Надежде и Гребенникова. Ему также отказали: Коханец чувствовала себя плохо.
— Но что с ней? Неужели тиф? Откуда у нас тиф?
— Завезен.
Гребенников сидел за белым столом главного врача больницы и пытливо смотрел молодому человеку в лицо.
— Что же намерены предпринять? У меня сорок тысяч человек на площадке!
Главный врач, недавно прибывший из столицы, всматривался в начальника строительства, в его умные, добрые глаза за дымчатыми стеклами и сухо перечислял меры, которые он предпринял и предпримет в будущем для того, чтобы локализовать вспышку.
— У нас, к счастью, сыпняк не получил распространения, я думаю, мы погасим пожар в самом зародыше.
— Не получил! Он не может, не должен получить распространения. Повторяю: у меня сорок тысяч людей!
— Я все отлично понимаю.
— Тем более! Что вам от меня надо? Средства, материалы, людей — я вам выделю немедленно. Сыпняк вы обязаны ликвидировать немедленно!
Гребенников уехал раздраженный, обеспокоенный.
— Наши врачи слишком самоуверенные люди, — сказал он Журбе. — Надо мобилизовать нашу общественность. Поручи комсомолу понаблюдать за тем, чтоб у всех наших рабочих было чистое белье, чистые постельные принадлежности, чтобы люди раз в неделю обязательно посещали бани. Установи связь с больницей, я подтяну нашу комендатуру.
Николай слушал, а мысли были там, в палате, у бледного, как наволочка, родного лица.
— Ты не волнуйся, — сказал Гребенников.— Надя — крепкий человек, перенесет болезнь. Если что-нибудь нужно от меня в смысле средств, скажи.
Когда Надежде стало лучше, Журбе разрешили, наконец, посетить больную. Он шел по коридору с сжавшимся в комок сердцем, шел, ступая на носки, чтобы ничем не нарушить тишины, которая действовала здесь наравне с лекарствами и, вероятно, прописывалась докторами при обходе палат. Сквозь открытые двери виднелись выкрашенные белой краской кровати и тумбочки. Больные в бумазейных халатах сидели на постелях или учились ходить, ослабев после продолжительного лежания.
Когда увидел Надю, впервые в жизни у него задергалось лицо. Он видел ее впалые щеки, черноту вокруг глаз. Николай стоял у кровати и не выпускал желтую, невесомую, как осенний лист, руку.
— У меня только что был Гребенников. Вы все не забываете меня. Спасибо вам... — сказала Надя тихим голосом.
И оттого, что она благодарила его и других за то, что они не оставили ее в беде, было так тяжело и так странно, что Николай не находил слов. «Она говорит так, как будто между нею, больною, и нами, здоровыми, лежит какая-то невидимая для нас, но видимая, ощущаемая ею грань, разделяющая людей на два мира. Значит, к больным надо относиться особенно чутко не потому только, что они физически слабы и нуждаются в помощи, но и потому, что сознанию их нанесена травма».
Дни шли, и силы, хотя медленно, возвращались. К Надежде приходили Николай, Гребенников, Женя Столярова; несколько раз навестил ее профессор Бунчужный. Надя очень остро воспринимала отношение людей к себе, взвешивала каждое сказанное слово, порой была излишне строга к людям, придирчива, раздражительна. Она вспомнила свой приезд... Николай не встретил. И с новой силой обида обожгла ее... Ей вдруг показалось, что Николай никогда не любил ее так, как она хотела.