Тайка врала с жаром, на ресницах у нее блестели слезы, и Петька поверил ей.
— Я откуда знал! Все ж в деревне говорят про тетку Устинью, что она жадина, — сказал он примирительно.
— Вот как дам по башке, узнаешь, какая жадина! — закричала Тайка. Хлопнула изо всей мочи дверью, рысцой припустила в свою Верховку.
Домой явилась — вся семья уже в сборе была, за столом сидела. Тайку будто не заметили. Мать так нарочно еще и щами пришвыркнула, будто уж, кроме щей, для нее в этот час ничего на свете и не было. Так и знай, отец настропалил их не замечать ее, Тайку. И то ладно, хоть не ругают. Тайка повесила пальтишко на гвоздик, ушанку в рукав сунула, скинула пимы и положила их на лавку подошвами к печке, а сама мигом вскарабкалась на полати, свернувшись в клубок в дальнем углу.
За столом растерялись, переглянулись.
Мать не выдержала урока, который хотел, по всей вероятности, преподать всем отец.
— Не отощает! — сердито сказала она. — Утром больше съест!
Тетка Устинья испытывала великую досаду, оттого что не могла понять Тайкиных «выкрутасов», как-либо разумно объяснить их для себя, чувствовала свою беспомощность перед замкнутостью и упрямством дочери. А жалость к ней, голодной, застывшей, еще более разжигала досаду.
Отец посмотрел на бабушку:
— Мама, вы уберете со стола?
— Идите, идите на покой, робята! Здесь и уборки-то — говорить не об чем! Идите! — И сама прикрыла дверь в горницу за Устинькой и Николаем. А потом повозилась в кути[3] с берестяным туеском, погремела ложкой, пошуршала бумагой и вот уж полезла к Тайке с чашкой и кулечком. — Таюшка-горностаюшка! Чего я оставила-то тебе! Ha-кося покушай, дитятко, пахты с пряничками. Свежие прянички, мятные. Сватьюшка из города в гостинец выслала. Куль цельный, а я вот тебе кулечек отсыпала.
— Баб! Ложися со мной нынче, а? — попросила Тайка, принимая от бабушки еду.
— Сейчас, милок, поставушки-то мало-мало разбросаю! За вечер-то черепков да мисок наставили гору великую — убраться надо.
Еле дождалась Тайка, пока бабушка освободится. Но наконец вымыта и перевернута на чистую тряпку последняя ладка, и молочные ополоски вылиты в телячье пойло, и пол подметен, и изба проветрена на ночь. Бабушка аккуратно развесила на матицу полатей свою юбку, кофту, платок, сверху положила вынутые из волос гребенку и шпильки, и с блаженным стоном вытянулась возле внучки.
— Ох, погоди, Таюшка, с разговором, дай косточки расправить. Ба-атюшки, какие у старых-то людей дни долгие! Кажный — в год, ей-богу. Ну, чего там у тебя стряслося, милок? — Бабушка повернулась на бок и погладила Тайку по стриженой голове. — Вот сейчас бы косоньки на ночь распускала! А то! Ох ты, мое горюшко!..
— Баб! А мамку в деревне жадиной дразнят.
Бабушка тяжело вздохнула.
— Кто это тебе наболтал такое?
— Нет, ты говори, за что?
— Кажному-то слову не верь, может, кто и со зла сказал. Верно, она хозяйственная, экономистка твоя мать. Строгая, одним словом. Может, кому из соседок в долг чего не дала — не угодила, дак обиделись!
— Обязательно ждать, чтобы попросили в долг? А если есть, дак и так бы отдала, без отдачи. Жалко, значит? Вот потому и зовут — жадина! Сорочата вон, мал мала меньше, полуголодные всегда и одеты — ремок за ремок! А у нас белье старое скорее на тряпки рвать да половики ткать. Отдали бы людям одежей. А когда к нам заходят ребятишки на Новый год или другой какой праздник — никогда не угостите! Добро бы нечем было! Сорокиных вот голодранцами называете, а зайди к ним — картошку на плите пласточками пекут и то всегда скажут «садися с нами». А Евгень-Ванна с Наткой вообще на одном пайке жили, да не бывало такого, чтобы к ним зашел, а они едят да за стол бы не посадили! А мамка нищенке кусок хлеба не подаст!
— Что говорить, Таиска, люди — разные. А другой такой, как Евгенья Ивановна, уж не будет.
— А я не хочу, не хочу, чтобы мамку дразнили.
— Ты зато сама добрее к людям будь, внученька. За двоих: за себя и за мамку. Только ты не приметила, должно быть, Таиска, что в твоей мамке свое хорошее есть: работящая она у нас, честная…
— Да? Работящая? А может, жадная. Все больше, больше ей трудодней надо. Больше! А честная? Дак не хватало бы, чтобы она еще чужое брала. Велика честь, что не ворует!
— Таисья! Ладно ли с тобой? Чего это ты озлилася? Честная — это прямая, значит. В глаза другим правду говорит. А правду немногие любят.
— А она сама любит, когда ей правду говорят? И не честная она, а грубая, вот! Не люблю я ее. Папку люблю, тебя! А ее не люблю.
3
Куть — небольшое пространство перед печкой в переднем углу. Здесь и залавок — недлинная на уровне шестка, даже примыкающая к нему полка, на которой раскатывают тесто, готовят еду, моют посуду, высаживают свежие хлебы. Под залавком за холстинковой занавеской — горкой домашняя утварь: чугуны, сковороды, горшки.