— Я отвлёкся, — начал, помолчав, Вансон. — Тот генерал, у которого я видел бюст Наполеона, много интересного рассказал мне о своих, так сказать, военных переживаниях. «Аркадий Петрович, — спросил я его, — почему этот бюст у вас в таком почёте? Ведь, Наполеон, можно сказать, — враг России. Почему у вас нет бюстов Кутузова, Суворова или ещё кого из национальных героев?» — «Видите ли, в чём дело, — отвечал генерал, — Наполеон для меня — абстракция, идея, что ли… ну, фетиш! В нём и прошлое, и будущее, пока возможна война, а Суворов, Кутузов и другие — только образы минувшего… Гляжу я на бюст Наполеона и ясно представляю себе всю бессмыслицу войны. Он был символ бессмыслицы войны. Наши генералы, о которых вы упомянули, не могли выразить бы этой идеи, потому что в войне для них был весь смысл их существования. Они умерли, и никакое воображение не воскресит их, сколько бы мавзолеев им не создавали, а Наполеон представляется мне таким, какого ещё не было и не будет… Понимаете, я представляю себе, что его ещё не было, он ещё придёт и олицетворит собою нечто большее, чем 12 год, он, так сказать, оконкретизирует моё представление о бессмыслице войны… Если бы я не имел пред собою бюста Наполеона и не понимал бы этого мрачного героя крови так, как понимаю, я не знал бы, для чего я служу генералом. Служить для войны и считать её осмысленной — это — бессмыслица! Понимаете? А служить войне как бессмыслице, это я понимаю… представляю себе… на это я способен… И я служу этой бессмыслице, а, если бы хоть на секунду согласился, что война имеет смысл, я пустил бы себе пулю в лоб. На моей душе много человеческой крови жертв войны: я участвовал в Русско-турецкой войне молодым офицером, я воевал в Маньчжурии, а теперь, в отечестве, обдумал своё прошлое и понял бессмыслицу войны»…
— Что-то я плохо уясняю философию твоего генерала, — прервал я Вансона.
— А я прекрасно уясняю! — воскликнул Вансон. — Вещи, олицетворяющие собою образ кого-нибудь жившего, как чётки, туфелька этой балерины, бюст Наполеона как выразителя идеи войны, все эти вещи не выражают того, что они напоминают. В свою очередь — они — образы и представления о том, что не может быть освещено разумом человека. И для помещицы, и для Дрягина, и для генерала — все эти вещи, близкие им — тайна бессмысленного… Поверь мне, что, если бы помещица, Дрягин, генерал и я со своими представлениями о Фивах, — все мы нашли смысл в вещах, которые занимают нас, эти вещи утратили бы для нас всякое значение… заметь — значение… Помещица утратила бы веру в молитву и, быть может, даже веру в Бога, Дрягин перестал бы грустить о своей возлюбленной, генерал покончил бы самоубийством… А что сталось бы со мною, я не знаю: быть может, я навсегда уехал бы из Петербурга, где хранятся эти бессмысленные Сфинксы, но тайну бессмыслия которых я понял… или я покончил бы самоубийством…
Придержав на голове свою тёмную плюшевую шляпу, которую едва не сорвал ветер с Невы, Вансон продолжал:
— Нельзя, страшно отдёрнуть завесу, скрывающую от нас вещь или явление, лишённые всякого смысла. Пусть лучше останется тайна их, тайна бессмысленного. Это — величайшая из тайн, недоступная ни анализу разума, ни проникновению чувства…
Мы с Вансоном дошли до Ксениинского института и почему-то разом остановились у высокой решётки. Мимо нас прошмыгнул трамвай.
Навстречу нам двигалась траурная процессия. Впереди всех шли факельщики в тёмных балахонах и с фонарями в руках, затем певчие, священники, и, наконец, медленно двигался тёмный катафалк, под балдахином которого белел глазетовый гроб.
— Посмотри, кого-то юного хоронят. Наверно, это была юная чистая девушка…
— Почему ты думаешь? Может быть, юноша?
— Нет, девушка! Посмотри, какой изящный белый гроб.
Вансон снял шляпу, и я последовал его примеру. С непокрытыми головами мы встретили и провожали глазетовый гроб с прахом девушки. Почему-то и я стал думать, что хоронят девушку: мой друг уверил меня в этом.
Вдруг Вансон изменился с лица, и рука его дрогнула. И он бросился от меня к группе мужчин и дам, следовавших за катафалком.
Какой-то молодой офицер отделился от группы провожавших и шёл навстречу Вансону. Вот они сошлись, протянули друг другу руки. В этот момент группа провожавших гроб поравнялась с нами. Дамы в трауре, офицеры и мужчины в цилиндрах смотрели в сторону Вансона, переговаривались, волновались.
Офицер что-то сказал Вансону, и тот пошатнулся. Вот он поднёс руку к лицу, как будто с желанием смахнуть что-то с глаз. Вот он ещё раз пошатнулся. Офицер взял его под руку. Я поспешил к другу.