Местным властям были явно не по душе эти «рассказы» и «лекции» вчерашних белогвардейцев. И в один прекрасный день («Записки на манжетах»):
«Кончено. Всё кончено… Вечера запретили…
Ума не приложу, что ж мы будем есть? Что есть‑то мы будем?»
Запрет лекций перекрывал источник поступления хоть каких‑то денег. Ведь за работу в подотделе не платили ничего. Выручала лишь Татьяна Николаевна («Жизнеописание Михаила Булгакова»):
«Жили мы в основном на мою золотую цепь — отрубали по куску и продавали. Она была витая, как верёвка, чуть уже мизинца толщиной. Длинная — я её окручивала два раза вокруг шеи, и она ещё свисала… С тех пор, как родители мне её подарили, я всегда её носила не снимая… И вот на эту цепь мы жили!»
В литературный отдел, которым заведовал Булгаков, часто заглядывали гости — писатели, поэты. Среди них были и довольно известные личности.
«… Осип Мандельштам. Вошёл в пасмурный день и голову держал высоко, как принц. Убил лаконичностью:
— Из Крыма. Скверно! Рукописи у вас покупают?..
— Но денег не пла… — начал было я и не успел окончить, как он уехал. Неизвестно куда…
Беллетрист Пильняк. В Ростов, с мучным поездом, в женской кофточке.
— В Ростове лучше?
— Нет, я отдохнуть!!
Оригинал — золотые очки…»
В стране, завершавшей гражданскую войну, поэты и писатели искали тепла, участия. Но, прежде всего, им нужны были средства для пропитания. Лишь двадцатисемилетний Борис Пильняк рискнул поехать просто «отдохнуть». Неслыханная по тем временам роскошь. Булгаков ни о чём подобном даже подумать не мог, ведь само его существование зависело от золотой цепочки жены. И пока было что от неё отрубать, он писал. Много писал. И не только рассказы и фельетоны. Пробовал себя в драматургии. В том же письме брату Константину сообщал:
«… на сцене пошли мои пьесы. Сначала одноактная юмореска „Самооборона“, затем написанная наспех, чёрт знает как, 4‑х актная драма „Братья Турбины“.
О «Братьях Турбиных» впоследствии воспоминал и Юрий Слёзкин:
«Действие происходит в революционные дни 1905 г. — в семье Турбиных — один из братьев был эфироманом, другой революционером. Всё это звучало весьма слабо».
Булгаков тоже не был в восторге от этой пьесы. Но ещё больше расстраивало его другое, и он жаловался Константину:
«Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня в душе, что пьеса идёт в дыре захолустной, что я запоздал на 4 года с тем, что я должен был давно начать делать — писать…
… моя мечта исполнилась… но как уродливо: вместо московской сцены сцена провинциальная, вместо драмы об Алёше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь.
Судьба — насмешница.
Потом, кроме рассказов, которые негде печатать, я написал комедию‑буфф „Глиняные женихи “… Наконец на днях снял с пишущей машины „Парижских коммунаров „в 3‑х актах… Я писал её 10 дней. Рвань всё: и „Турбины“, и „Женихи“, и эта пьеса. Всё делаю наспех. Всё. В душе моей печаль.
Но я стиснул зубы и работаю днями и ночами. Эх, если бы было где печатать!»
Он торопился. Стремился наверстать потерянное. Он должен успеть. Потому и работал, стиснув зубы, днём и ночью…
Спектакли, поставленные по булгаковским пьесам, местная публика принимала хорошо. Может быть, даже слишком хорошо. И Михаил Афанасьевич, находясь под впечатлением тёплого приёма, на какое‑то время даже перестал считать свои сочинения «рванью»:
«„Турбины“ четыре раза за месяц шли с треском успеха. Это было причиной крупной глупости, которую я сделал: послал их в Москву…»
В столице Советской России в ту пору проходил всероссийский конкурс драматических произведений, посвящённых Парижской коммуне — большевистский режим нуждался в революционном репертуаре. И Булгаков отправил свои пьесы в театральный отдел (сокращённо — Тео) Народного комиссариата по просвещению. Брату он признавался:
«Проклятая „Самооборона“ и „Турбины“ лежат сейчас в том же „Тео“, о них я прямо и справляться боюсь. Кто‑то там с маху нашёл, что „Самооборона“ „вредная“…»
Многоточие после слова «вредная» поставил сам Михаил Афанасьевич. И сделал сноску в конце письма, продолжавшую незаконченную фразу: