Однако слепящие лучи солнца не позволили мне разглядеть храм во всем его величии: белый мрамор отсвечивал точно так же, как и сверкающее золото. Конечно, это было великолепное, небывалое чудо современной архитектуры, которое, впрочем, не вызывало у меня тех же чувств, что у иудеев: я смотрел на него внимательно, но с безразличием, разглядывал его, потому что не мог делать ничего другого после такого длительного путешествия, и я не был уже так молод, как тогда, когда впервые восхищался храмом в Эфесе. И не мог воспринять эту красоту и чистоту, поскольку глаза мне жгла пыль, приносимая соленым ветром.
Осел как-то странно посмотрел на меня; я принялся его подгонять, чтобы он поторопился. Когда же мы достигли вершины горы, он сам остановился в том месте, откуда лучше всего был виден окружавший нас пейзаж, и, безусловно, ждал от меня возгласов восхищения, пения торжественных гимнов и молитв. То, что я оказался рабом собственного тела и не смог по достоинству оценить священное для многих людей зрелище из-за простой физической усталости и неприятного ветра, вызвало у меня горькие упреки по отношению к самому себе.
Водя от злости ушами, осел принялся спускаться вниз по крутой тропинке. Я шагал рядом, держа его за недоуздок. Чем ниже мы спускались, тем тише становился ветер, а в долине его дыхание было едва ощутимо. Наконец к полудню мы достигли римской дороги, где сходятся пути из Яффы и Кесарии, переходя в одну широкую дорогу, по которой множество людей двигалось по направлению к городу. Я заметил, что у ворот люди собрались в кучки и смотрели в сторону одного из ближайших холмов, но многие все же старались пройти поскорее, прикрывая лицо. Мой осел шагнул в сторону, подняв глаза, я увидел на вершине заросшей боярышником возвышенности три креста с корчившимися от боли телами казненных. На склоне холма, ведущего к воротам, собралось великое множество людей, смотревших на кресты.
Толпа не давала свободно проехать по дороге, так что если бы я даже захотел продолжить свой путь, то не смог бы этого сделать. За свою жизнь мне часто приходилось видеть распятых на крестах злоумышленников и я всегда останавливался, чтобы вид их агонии мог закалить мое сердце и позволил в дальнейшем бесстрастно смотреть на человеческие страдания. В цирке мне приходилось видеть тысячи других, куда более жестоких смертей, но там они, по крайней мере, внушают страх, тогда как распятие на кресте представляет собой позорную и длительную смерть для провинившегося. Не могу не радоваться тому, что принадлежу к числу римских граждан и что даже если я совершу какой-нибудь поступок, из-за которого буду осужден на смерть, то умру быстро, от удара меча.
Если бы мой разум находился в другом состоянии, я бы, бесспорно, отвернулся бы от этого дурного предзнаменования и во что бы то ни стало продолжил свой путь. Однако, по необъяснимой для меня причине, вид трех крестов лишь усугубил мое угнетенное погодой состояние, хотя судьба приговоренных ни в коей мере не имела ко мне никакого отношения. Не знаю почему, но я знал, что так и должно было произойти: взяв осла за недоуздок, я сошел с дороги и, продираясь сквозь толпу, направился к месту казни.
У подножья крестов несколько сирийских солдат, принадлежащих к двенадцатому легиону, лежа на земле, играли в кости и попивали терпкое вино. Казненные не могли быть рабами или обычными преступниками, поскольку помимо солдат здесь находился их центурион.
Поначалу я с безразличием осмотрел распятых: тела их напряглись от боли. Затем мое внимание привлекла табличка, установленная на среднем кресте, прямо над головой казненного, надпись на которой была сделана на греческом, латинском и местном языках и гласила: «Иисус из Назарета, царь Иудейский». Первоначально смысл написанного ускользнул от меня, я не знал что думать. Затем я обратил внимание на терновый венец, одетый на склонившуюся голову умирающего так, как одевается царская корона. Из ран, причиненных его твердыми шипами, сочилась кровь.