В журналистике Гаврюшкин был не силен. К тому же печатный орган, который он представлял, и не требовал особых глубин, главное – побольше слов типа «молодцы», «ледовая дружина», «мужественные ребята», «советский патриотизм» и т.п. Каюсь, подобными словечками грешил и я, отправляя очередной опус с какого-нибудь чемпионата мира или Олимпийских игр, но делал это искренне, потому что знал истинную цену золотым медалям, достававшимся с каждым годом все труднее и труднее. Спорт становился молохом, высасывающим запасы нервной и физической энергии из самых потаенных хранилищ организма.
В молодости человек редко задумывается о старости, а когда ты к тому же полон сил, молодецкая удаль так и играет, так и кипит в каждой твоей клеточке, ничто не выглядит чрезмерным во имя того, чтоб подняться на пьедестал почета и увидеть, как над твоей головой – в твою честь! – медленно поднимается красный стяг, и стадион встает и аплодисментами приветствует тебя, одобряя твои усилия. Когда ты на коне и твои портреты красуются на первых страницах газет, когда ты сам себе кажешься непобедимым и уверен, что таким и останешься навсегда, нелегко отличить словесную шелуху от искреннего восхищения, и потому Гаврюшкины оды не вызывали отпора или возмущения. С годами он превратился в мэтра, с коим считались в серьезных организациях. Когда же он подружился с одним высокопоставленным чиновником, не имевшим, правда, никакого отношения к журналистике, но зато руководившим едва ль не всем физкультурно-спортивным движением в стране, Гаврюшкин обрел наконец-то так недостававшую ему административную поддержку. Он просто на глазах менялся, и не к лучшему: не говорил, а глаголил истины, не терпел малейшего несогласия или инакомыслия, в образцы спортивной журналистики, ничтоже сумняшеся, возвел собственные худосочные статьи и пару книжонок, написанных на том же уровне.
Не знаю, чем я тому обязан, но ко мне Гаврюшкин относился по-прежнему откровенно дружески. И когда я посетовал, что олимпийский год пропадает, он понял мое откровение по-своему:
– Не пускай пузыри, Олег. Свет клином не сошелся на американской Олимпиаде, тем паче я уверен – она у них провалится, помяни мое слово. Что за Олимпиада без нас и без социалистов, то есть соцстран, они нас поддержат стопроцентно, никуда не денутся! Вот и гляди, какие получаются штучки-дрючки! Считал, сколько медалей на Играх достается нынче в среднем нам и соцам? Две трети! Значит, когда они проигнорировали наши Игры, то отсутствовало лишь тридцать процентов сильнейших, способных завоевать медали, а у них – да что там, соберутся второразрядные спортсмены, мираж, и только. Ладно, это дело решенное. Как ты смотришь, если я похлопочу и тебя включат в делегацию на сессию МОК в Швейцарию?
– Протестовать не стану.
– Лады, готовься, – Гаврюшкин уловил мое удивление быстрым решением столь сложного в обычной ситуации вопроса (оказаться в официальной делегации провинциалу так же трудно, как и нереально, если ты не обременен «должностью». Ну а какая должность у репортера из республиканской газеты?)
– Не дрейфь, я еду руководителем. – Он самодовольно рассмеялся.
– Ты делаешь просто-таки поразительные успехи. Поздравляю!
– Держись меня, Олежек, не пожалеешь.
Это мне понравилось меньше, потому что никогда не любил, больше того – не терпел зависимости от кого бы то ни было. Но я смолчал, простив ему эту бестактность. Если откровенно, я ценил в Гаврюшкине цепкость, умение быстро мыслить, к тому же он неплохо владел испанским и немецким, что тоже подкрепляло сильные стороны его характера.
– Можно готовить документы?
– И быстрее, времени – в обрез. Как только возвращусь из Сараево, с зимних Игр, думаю, что мы выиграем, так сразу в Женеву.
Мы сидели в гостях у Виктора Синявского, отличного репортера и моего настоящего друга, журналиста глубокого и думающего, самозабвенно любившего спорт, всерьез заняться которым ему помешала война, куда он, 17-летний киевлянин с Десятинного переулка, отправился добровольцем сначала в голосеевские окопы, а затем – в действующую армию, подделав метрику и сразу повзрослев на два года. Мы сошлись с Виктором еще в Мехико-сити, на Играх, и, несмотря на значительную разницу в годах, подружились. Два года назад Виктор, как он сам выразился, сошел с дорожки и перебрался на трибуну, – его подстерег микроинфаркт, и врачи категорически запретили и думать о заграничных вояжах на соревнования, где и физически, и психологически организм работает на пределе.
Гаврюшкин разомлел, хотя выпить был не дурак, – разомлел от собственного нарождавшегося величия, от сознания приобщенности к «тайнам мадридского двора», то бишь высоким кабинетам Госкомспорта, где за закрытыми дверями нового здания на Лужнецкой набережной, доставшегося спортивному ведомству от Олимпиады-80, вершились судьбы большого и «малого», как называли здесь все, что не относилось к сборным командам страны, спорта. Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.
Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…