Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
– Пожалуй, пора!
Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.
В подъезде старинного дома, «изготовления 1901 года», на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там…
Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.
– Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:
– Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.
– Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.
– Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда нем портится.
Мы прошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс, коему я осмелился заявить, что таких, как он нужно расстреливать за совокупность преступлений еще в 1956, сразу после ХХ съезда партии). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.
Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка «Ахтамар», хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.
– Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.
– Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.
– Видишь ли, Олег, увлекся я конным спортом. Всерьез. В Киев приехал состязаться.
– Погоди, погоди, ты собираешься выступать на Кубке? – дошло до меня. Я вспомнил, что завтра на трассе за Выставкой, в районе Феофании, начинаются международные состязания. Но в конях я разбирался слабо и потому аккредитовал не себя, а Гришу Каневского. Тихого, пожилого репортера, работавшего в моем отделе на договоре.
– Верно. Надеюсь, ты придешь?
– Теперь-то уж без сомнения, хоть в этом виде спорта – полный профан.
– Там особых знаний не требуется, это – скачка по пересеченной местности с преодолением препятствий. У вас тут есть кое-что интересное, во всяком случае, в Англии помнят, что именно в Киеве принцесса Анна едва не сломала себе голову на чемпионате Европы. Герцог Эдинбургский, ее отец и муж королевы, когда заходила речь о Киеве, возводил глаза к небу и непременно говорил: «Там супер-трасса, каких больше нет в мире. Кто там победит, тот может быть спокоен даже за олимпийские скачки». Вот и я хочу победить, – с нажимом произнес последние слова Алекс Разумовский.
– Не собираешься ли ты на Игры в Сеул?
– Собираюсь, – просто ответил Алекс. – Хочу видеть Игры, потянуло на старости лет. Как сказала одна близкая подруга: «Вы, сэр, ищете раскаленные уголья в костре, где помимо пепла – ничего». Но… словом, я доказал ей, что она искренне заблуждается, и потому я прощаю ей этот выпад. – Алекс снова рассмеялся, порывисто взял меня за руку и крепко (ого силища-то какая!) сжал. Мне передалось его возбуждение, его идущая из души чистая и незамутненная радость – радость встречи.
– Значит, мы увидимся еще и в Сеуле, я собираюсь на Игры.
– Олег, да это просто чудесно! Никогда бы не подумал, что так разволнуюсь здесь, в Киеве, городе, где я никогда не был, но он уже стал мне родным…
Вошла Натали с полным подносом.
– За встречу! – произнес я.
– За встречу! – повторил Алекс Разумовский и пригубил пузатый бокальчик с коньяком, и сразу же отставил его подальше, давая этим понять, что на сегодня вполне достаточно. – Мой конь не переносит малейшего запаха спиртного. Я тоже с некоторых пор не люблю себя, когда от меня несет спиртным. Но, милая Натали, вы позволите так обращаться к вам? Спасибо! Сразу оговорюсь, что в анахореты записываться даже нынче не собираюсь. Просто всему свое время, не так ли?
– Конечно, Алекс. Вы разрешите мне обращаться к вам по имени? – в тон ему спросила Натали.
– Буду счастлив.
Мы, как водится, принялись вспоминать старых друзей, ту мою лондонскую зиму, рассказывать о себе исподволь, чтоб помочь войти в свой сегодняшний мир без недомолвок и неясностей. Алекс не скрывал, что по-прежнему не женат, холост («не могу даже представить, чтоб рядом была одна и та же женщина»), все свободное время проводит на ипподромах («лошадь, она требует больше внимания, чем жена, ее нельзя обмануть и потом попросить прощения»), живет по-прежнему в Лондоне («я могу себе позволить все, но излишества меня раздражают, а я стараюсь сохранить философское спокойствие – это единственное, что стоит ценить»). Мы вспомнили Диму Зотова и его печальный, трагический конец, Люлю, темноглазую гречанку, попавшую после гибели мужа в психиатрическую клинику. Алекс и намеком не дал понять, что знает о моих приключениях трехлетней давности, и я не счел нужным скрывать их от него. Разумовский действительно не слышал ничего («я давно не читаю наших газет и почти не включаю телевизор, разве что репортажи со скачек, не люблю лжи и подлости, а ими пропитаны все средства массовой информации, прости»). Мой рассказ он слушал внимательно, задавая иногда уточняющие вопросы. Недавние события в Вене встревожили его.