А вот в публицистике, и, в первую очередь, «Дневнике писателя», действительно, Достоевский активно обсуждал актуальный и в ту пору пресловутый «еврейский вопрос» — порой чересчур эмоционально и полемически заострённо. Но именно в «ДП» (1877, март, гл. 2) Фёдор Михайлович убедительно и отверг обвинение, которое предъявляли ему некоторые современники и которое зачем-то реанимировал-повторил уже в наши времена Набоков — в якобы «нелюбви к евреям»: «Всего удивительнее мне то: как это и откуда я попал в ненавистники еврея как народа, как нации? Как эксплуататора и за некоторые пороки мне осуждать еврея отчасти дозволяется самими же этими господами, но — но лишь на словах: на деле трудно найти что-нибудь раздражительнее и щепетильнее образованного еврея и обидчивее его, как еврея. Но опять-таки: когда и чем заявил я ненависть к еврею как к народу? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной …, это знают, то я … с себя это обвинение снимаю …. Уж не потому ли обвиняют меня в “ненависти”, что я называю иногда еврея “жидом”? Но … слово “жид”, сколько помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи: “жид, жидовщина, жидовское царство” и проч. Тут обозначалось известное понятие, направление, характеристика века. Можно спорить об этой идее, не соглашаться с нею, но не обижаться словом…» И далее (а вопросу этому посвящена вся большая глава, все четыре части) Достоевский подробно, настойчиво и неоднократно подчёркивает-объясняет разницу между «евреем» и «жидом». По Достоевскому, «жидом» может быть и еврей, и русский, и татарин — кто угодно. Наглядно это его убеждение проявилось в строках из последнего романа, характеризующих Фёдора Павловича Карамазова в молодости: «Познакомился он сначала, по его собственным словам, “со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами”, а кончил тем, что под конец даже не только у жидов, но “и у евреев был принят”…» (кн. 1, гл. 4)[14]
Четырнадцатый обман: «Представляя того или иного героя, он кратко описывает его внешность и затем почти никогда к ней не возвращается. Так же и в диалогах отсутствуют ремарки, которыми обычно пользуются другие авторы: указания на жест, взгляд или другую любую деталь, характеризующую обстановку. Чувствуется, что он не видит своих героев, что это просто куклы, замечательные, чарующие куклы, барахтающиеся в потоке авторских идей.»
О том, что Достоевский, когда это было нужно, охотно использовал повторный портрет в характеристике героя — уже говорилось. Что же касается отсутствия «жестов», «взглядов» и других «деталей», «характеризующих обстановку» в сценах-диалогах, то это явное недоразумение. Достаточно прочесть хотя бы одну страницу из «Бесов», о которых у Набокова как раз и идёт речь, чтобы убедиться в обратном (позволим себе сделать выделения):
«— Николай Всеволодович! — вскричала, вся выпрямившись и не сходя с кресел, Варвара Петровна, останавливая его повелительным жестом, — остановись на одну минуту! …
— Николай Всеволодович, — повторила она, отчеканивая слова твёрдым голосом, в котором зазвучал грозный вызов, — прошу вас, скажите сейчас же, не сходя с этого места: правда ли, что эта несчастная, хромая женщина, — вот она, вон там, смотрите на неё! Правда ли, что она... законная жена ваша?
Я слишком помню это мгновение; он не смигнул даже глазом и пристально смотрел на мать; ни малейшего изменения в лице его не последовало. Наконец он медленно улыбнулся какой-то снисходящей улыбкой и, не ответив ни слова, тихо подошёл к мамаше, взял её руку, почтительно поднёс к губам и поцеловал. И до того было сильно всегдашнее, неодолимое влияние его на мать, что она и тут не посмела отдёрнуть руки. Она только смотрела на него, вся обратясь в вопрос, и весь вид её говорил, что ещё один миг, и она не вынесет неизвестности.
Но он продолжал молчать. Поцеловав руку, он ещё раз окинул взглядом всю комнату и по-прежнему не спеша направился прямо к Марье Тимофеевне. Очень трудно описывать физиономии людей в некоторые мгновения. Мне, например, запомнилось, что Марья Тимофеевна, вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки; а вместе с тем вспоминается и восторг в её взгляде, какой-то безумный восторг, почти исказивший её черты, — восторг, который трудно людьми выносится. Может, было и то, и другое, и испуг, и восторг; но помню, что я быстро к ней придвинулся (я стоял почти подле), мне показалось, что она сейчас упадёт в обморок.
— Вам нельзя быть здесь, — проговорил ей Николай Всеволодович ласковым, мелодическим голосом, и в глазах его засветилась необыкновенная нежность. Он стоял пред нею в самой почтительной позе, и в каждом движении его сказывалось самое искреннее уважение. Бедняжка стремительным полушёпотом, задыхаясь, пролепетала ему:
— А мне можно... сейчас... стать пред вами на колени?
— Нет, этого никак нельзя, — великолепно улыбнулся он ей, так что и она вдруг радостно усмехнулась. Тем же мелодическим голосом и нежно уговаривая её точно ребёнка, он с важностию прибавил:
— Подумайте о том, что вы девушка, а я хоть и самый преданный друг ваш, но всё же вам посторонний человек, не муж, не отец, не жених. Дайте же руку вашу и пойдёмте; я провожу вас до кареты и, если позволите, сам отвезу вас в ваш дом.
Она выслушала и как бы в раздумье склонила голову.
— Пойдёмте, — сказала она, вздохнув и подавая ему руку…»
Пятнадцатый обман: «Вообще Иван сильнее втянут в основную интригу, чем третий брат Алёша. … Всю длинную, вялую историю старца Зосимы можно было бы исключить без всякого ущерба для сюжета, скорее это только придало бы книге цельности и соразмерности. И вновь совершенно независимо, в разрез с общим замыслом, звучит история Илюшечки, сама по себе замечательная. Но и в эту прекрасную историю о мальчике Илюше, его друге Коле, собаке Жучке, серебряной пушечке, капризных выходках истеричного отца — даже в эту историю Алёша вносит неприятный елейный холодок».
Эти суждения о «Братьях Карамазовых» было б трудно посчитать вкусовщиной и отнести на счёт чересчур пристрастного прочтения, даже если б принадлежали они современнику Достоевского. Ведь в предисловии «От автора» недвусмысленно заявлено-разъяснено: «Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Фёдоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Фёдоровича моим героем, но однако сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы в роде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Фёдорович, что вы выбрали его своим героем? … Я бы впрочем не пускался в эти весьма нелюбопытные и смутные объяснения и начал бы просто-запросто без предисловия: понравится, так и так прочтут; но беда в том, что жизнеописание-то у меня одно, а романов два. Главный роман второй, — это деятельность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний текущий момент. Первый же роман произошёл ещё тринадцать лет назад, и есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя. Обойтись мне без этого первого романа невозможно, потому что многое во втором романе стало бы непонятным…»