стившегося в кельях соседнего полуразрушенного Сретенского монастыря.��Выйдя обратно на свет божий через сорок минут, Марейкис снял шляпу и вытер шелковым носовым платком покрытый испариной лоб. «Характерная дамочка, как говорят господа пролетарии», – подумал он, несколько раз тяжело вздохнул, переводя дух. Стало полегче. Марейкис поднял голову, весело улыбнулся последнему осеннему солнышку, следившему за ним из-за просвета в крышах домов, которые сгрудились в переулке, и пошел по спуску к Трубной. Улыбка сползла с его лица на повороте к площади. Наклонив голову и внимательно глядя под ноги, Марейкис на самом деле расфокусировал взгляд, что позволило ему расширить сферу обзора почти до полного круга. Профессионально настроенное зрение не подвело: за ним шли. Взбудораженный после свидания с агентом «Ирис», Чен не проверился, не обратил внимания на улицу, когда вышел из подъезда. Да и кто мог следить за чекистом в Москве? Между тем стоило ему отойти всего метров на тридцать, как из старого дома, напротив того, в котором жили мать и дочь Вагнер, выскользнул неприметный типчик в кепке-восьмиклинке, матросском бушлате и смазных сапогах. Среднего роста, очень худой, со странно выпяченным вперед животиком – такие в народе называют «у петуха колено». Этот человечек с постоянно дергающимся кончиком длинного острого носа быстро зашагал за франтом в широкополой шляпе. За поворотом франт неожиданно прибавил шагу, и дергающемуся пришлось перейти почти на бег – ноги у человека в шляпе были длиннющие, а шел он ими на удивление споро и как-то необыкновенно мягко. Как будто на колесиках катился, а не шел. Так и закатился в трамвай (восьмиклинка еле успела повиснуть среди еще пары кепочек на подножке), легко спрыгнул у Арбатских ворот и покатился дальше.��Кепка была начеку и последовала за франтом. На Арбатской площади вдруг шляпа развернулась – просто передумала идти на Арбат (а что, вполне логично!) и отправилась вверх, к дому Гоголя, быстро, но не теряя достоинства, свернула во двор. Человечку в кепке пришлось набрать скорость, чтобы не потерять «пижона», как он мысленно окрестил любителя быстрой ходьбы и… как в шпионском романе столкнуться с наблюдаемым лицом к лицу. Это было крайне неприятно. Мало того, что обладатель дергающегося носа очень не любил видеть лица тех, за кем следил, предпочитая запоминать их по затылкам, так лицо этого человека оказалось ему еще и хорошо знакомо. Он видел его в разных обличиях – и спортивного вида студента рабфака, и молодого джентльмена, и военного, и кем он только его не видел. Точно одно – никогда в жизни он больше не хотел бы встретиться с этим взглядом узких, прикрытых слегка набухшими веками глаз, никогда не хотел бы видеть плотно сжатых пухлых губ и каменных напряженных скул. И хоть и не великого ума был человечек, но массы серого вещества под восьмиклинкой ему хватило, чтобы догадаться: шляпа его тоже узнала. Походка шпика изменилась: ноги стали деревянными, живот выпятился еще больше, и весь человек стал вдруг похож на персонажа итальянской сказки о деревянном мальчике. Сходство усилилось тем, что лицо под кепкой вдруг неприятно пожелтело, нос заострился и стал вдруг издавать почти змеиное шипение.��Человек в шляпе этого не видел и не слышал. Скорым шагом он пересек двор, вышел в Мерзляковский переулок, повернул направо. Шел, не оглядываясь. Дойдя до поворота на Скатертный, так же уверенно свернул в арку старого двухэтажного дома, где в коммуналках жили рабочие типографии. Человек в кепке, дойдя до арки, остановился. Несколько раз он дергался, пытался сделать шаг и войти в темное пространство, но что-то не давало ему это сделать. Наконец, цвет лица у него сменился на красный, он зло сплюнул, выругался и, развернувшись, очень быстро пошел обратно, кратчайшей дорогой отправившись на Лубянку, в НКВД.�����Глава 7. Трое���Когда странный человек в восьмиклинке, так и не решившийся доследить за Арсением Ченом до конца, спешил доложить о результатах своей миссии начальству, из такого оживленного в этот день подъезда дома в Колокольниковом переулке спешно выскочила на улицу еще одна парочка. Две миниатюрные женские фигурки, кутаясь в коротенькие, но все же с меховыми воротничками пальто, надвинув на самые глаза шляпки-горшки с сиротливыми перышками, заспешили по следам человека в шляпе и человека в кепке. На ходу фигурки держали друг друга за тонкие ручки и переговаривались тихими, сорванными от напряжения голосами. Мать и дочь Вагнер спорили о чем-то важном.��– Ты не понимаешь…��– Да как тебя понять, мама, если ты ничего не говоришь!��– Я не могу тебе рассказать всего, понимаешь, не могу! – Любовь резко остановилась. От неожиданного рывка ее дочь Марту качнуло вперед и развернуло вокруг своей оси.��– Ты не понимаешь! Ты не понимаешь, Марта! Милая, девочка моя, – внезапно переходя с крика на плач, затряслась Любовь Вагнер, – это такие люди! Это такие… это очень страшные люди, Марта, Марфушенька моя!��– Кто, мама? Кто?! Какие люди? Кто был этот человек? Я никогда его раньше не видела? Почему он приходил к тебе? Почему он так с тобой разговаривал?��– Это неважно. Он вообще в этом деле не главный. Главное другое: забудь его, забудь. Забудь навсегда! Забудь его лицо, его имя!��– Мам, ты что? Я не знаю его имени, он не представился! А лицо… Лицо, как лицо. Китаец? Ой, что же я дура такая?! Какой китаец, ну конечно же японец! Он от Курихары-сана, да? Да, мам?!��– Нет, нет, он не от Курихары. И, пожалуйста, забудь его поскорее, как будто ты его вообще никогда не видела и не слышала, как будто не было его в нашей жизни! Никогда.��Мать и дочь быстро спускались к Трубной, то и дело останавливаясь, тряся друг друга за плечи, охая, ахая, ругаясь и тут же целуясь и обнимаясь со слезами. На трамвай они так и не сели. Пешком поднялись сначала к Петровке, а затем и к Страстному. На бульварах, где в ожидании скорых холодов деревья пугливо сбрасывали последние, чудом не погибшие от летней жары, листья, шаги и дыхание женщин выровнялись, они перестали держать друг друга за руки и к монастырю подходили уже совершенно спокойно, с удовольствием меряя шагами любимый город. Выйдя на Пушкинскую площадь, Любовь Вагнер посмотрела на наручные часики и удовлетворенно кивнула. Они пришли даже чуть раньше. Неспеша перешли на противоположную сторону неширокой улицы Горького, к памятнику. Через минуту здесь же появился улыбающийся и несколько смущенный Курихара. В маленьких, почти детских ручках он крепко держал по-весеннему светившийся маленький букетик ярких цветов и довольно большой саквояж, а метрах в пятидесяти за его спиной привычно маячил невзрачный человек в сером пальто.��Одинаково приветливо поздоровавшись с матерью и дочерью, японец вручил букетик Любови, но та немедленно передала его Марте, жестом пригласив пройтись по бульварам дальше, к Никитским воротам. Курихара пошел посередине, а женщины подхватили его с обеих сторон под руки, от чего журналист немедленно зарделся приятным юношеским румянцем, а стекла очков почему-то даже немного запотели. Здесь обе представительницы семейства Вагнер вели себя сдержанно, и невозможно было представить, что еще десять минут назад они то кричали друг на друга, то со слезами лобызались. Марта больше помалкивала, но крепко держала японца под руку, в самые острые моменты беседы так сжимая худенькими пальчиками его локоть, что у Курихары останавливалось дыхание. Его очки, только было отпотевшие, снова покрывались испариной.��Основную роль в разговоре взяла Любовь.��– Вы знаете, Курихара-сан, что мы очень тепло к вам относимся. И я, и моя дочь.��Курихара понимающе покивал, впервые почувствовав крепкое сжатие у локтя.��– Вы также знаете, конечно, что я очень давно работаю… в качестве учительницы русского языка для японских дипломатов в Москве. Вот и вы тоже у меня учились. Я помню, Курихара-сан, как вы начинали. Мы тогда с вами могли говорить только по-французски…��– О, у вас прекрасный французский язык!��– Спасибо, у вас тоже, но… Неважно. Так вот. Я давно работаю с японскими дипломатами. Нельзя сказать, что это работа мне не нравится, нет. Вы все прекрасные люди, замечательные, способные ученики. Вот вы, Курихара-сан, очень многого добились за те два с половиной года, что мы с вами вместе, так сказать, постигали…��– Мама! Говори яснее! Даже я тебя не понимаю. А Курихаре-сану, наверно, вообще трудно. Да, Курихара-сан?��– Да. То есть, нет, я все прекрасно понимать. Ваша мама замечательная учительница. Я понимать. Нет, я понимаю! Да.��– Вот и прекрасно. Курихара-сан. Есть некоторые вещи, из-за которых сотрудничество, то есть, не сотрудничество, а точнее сказать, работа с японскими дипломатами и с корреспондентами, такими как вы, Курихара-сан, не доставляет мне той радости, которую я, то есть, мы хотели бы получать.��Острые пальчики снова впились в руку журналиста.��– Мне кажется, я понимаю, о чем вы говорите, Любофь-сан. Но это очень… тревожная тема.��– Вот именно, очень тревожная! И… я должна признаться вам, Курихара-сан… – пальцы ее дочери впились в худосочный японский локоть, – что мы с Мартой очень устали от всего этого. Очень устали.��Курихара внутренне весь подобрался, пытаясь не подавать виду, что признания и расспросы русских дам его смущают. Только его лицо время от времени то роз