Она часто говорила ему, сидя рядом с ним и обвив его шею руками, об этом с сожалением и любовью. Были минуты, когда старый, закостенелый негодяй плакал навзрыд о загубленной им жизни, о преступлениях, омрачивших его молодость.
— Да, ты права, Мэгги, — говаривал он, — ты права, я рожден для лучшей судьбы. Из меня должен был выйти совершенно другой человек и, вероятно, вышел бы, если б не один… низкий подлец; он предал меня, он своей изменой опорочил мое имя и оставил одного в мире бороться против всего света. Ты не знаешь, Мэгги, что значит эта борьба со светом, с обществом. Человек, начавший жизнь с честным именем и большими надеждами на успех, вдруг видит себя отверженным безжалостным обществом. За один роковой проступок он опозорен, выброшен из среды общества. Без имени, без друзей, без аттестата он должен начинать жизнь сызнова, и все от него отворачиваются, все указывают на него пальцем. Он — отверженный. Те самые люди, которые прежде смотрели на него с приветливой улыбкой, теперь с презрением поворачиваются к нему спиной. Те самые, которые его прежде хвалили, теперь громче всех его осуждают. Изгнанный отовсюду, где прежде его принимали с распростертыми объятиями, несчастный скрывается среди совершенно чуждых ему людей, старается уничтожить все связи с прошедшим, меняет свое имя. Сначала ему иногда и везет, ему дают занятие, ему доверяют и он работает как честный человек, ибо он в душе всегда оставался честным. Но это продолжается недолго; он не может убежать, скрыться от своего страшного прошлого. Нет! В тот день, в тот час, в ту минуту, когда он всего более гордится своим новым именем и уважением, которое он сумел себе заработать, вдруг становится ему поперек дороги какой-нибудь старый знакомый, прежде бывший его другом, теперь ставший неумолимым врагом. И в одну секунду исчезают все надежды, столь долго лелеемые. Все его добрые, хорошие дела признаются иезуитством. Он никогда не сможет сделать ничего хорошего, ибо раз сделал дурное. Вот как судит свет.
— Но не так говорит Евангелие, — нежно шепчет Маргарита. — Помнишь, отец, что Спаситель сказал преступной женщине: «Иди и не греши более».
— А знаешь, что свет сказал бы в этом случае, дитя мое? — отвечал с горечью Джемс Вентворт. — Свет бы сказал: «Ступай, отверженное создание, и снова греши. Тебе никогда не позволят вести честную жизнь или жить с честными людьми. Раскайся в своей вине, и мы будем смеяться с презрением над этим раскаянием, служащим лишь ловушкой для честных людей. Плачь, и мы отвернемся от тебя с негодованием. Работай, трудись, старайся снова составить себе честное имя, и, когда ты достигнешь почти верхушки этой крутой горы, мы общими силами столкнем тебя вниз, назад, в мрачную пропасть». Вот что говорит свет преступнику, дитя мое. Я не очень хорошо знаю Евангелие, я никогда не читал его с тех пор, как вышел из детства. Я помню, как, бывало, в тихие воскресные вечера я читывал вслух матери Священное Писание. Я словно вижу перед собою нашу старую комнату, мою мать, с любовью следящую за моим чтением. Но теперь я мало знаю Евангелие, и, когда ты стараешься читать мне святые слова, я чувствую, будто какой-то дьявол раскрывает мне всю внутренность и затыкает мне уши, не давая слушать. Да, я не знаю Евангелия, но знаю свет. Законы общества неумолимы, Мэгги; нет прощения человеку, которого однажды уличили в преступлении. Но человек может совершать какие угодно преступления, благо бы он только делился с ближними и, главное, не попадался бы.
16 августа 1850 года, в день, когда Самсон Вильмот должен был выехать в Саутгэмптон, Джемс Вентворт провел все утро в комнате своей дочери. Молодая девушка работала, а отец сидел у окна, покуривая свою длинную глиняную трубку и глядя на прелестное лицо Маргариты.
Комната была чистая и опрятная, хотя меблирована очень бедно; вся мебель была старинная, на тонких ножках, как обыкновенно в съемных квартирах. Однако эта бедная комната отличалась простотой и опрятностью, которые гораздо приятнее для глаза, чем самая дорогая мебель. На стенах висели акварельные рисунки и дешевые гравюры; на столе стояли цветы, а сквозь кисейные занавески на окнах виднелись зеленые ветви дикого смоковника.
Джемс Вентворт был когда-то очень хорош собою. Это было заметно и теперь. Он мог бы быть доселе еще красивым мужчиной, если бы глаза его не блестели какой-то мрачной решимостью, а губы не уродовала презрительная улыбка.