Князь Шагалов приехал и рассказал, что девушка лежит в летаргии, то есть объята сном, имеющим все признаки смерти, и что поведение пани Марии было более чем странным, когда она увидала девушку.
— Понимаешь ли ты, — рассказывал князь, — ну я дал бы голову на отсечение, что она знала эту девушку раньше и узнала ее теперь. Это, по-видимому, страшно поразило ее! Но, когда я спросил, что такое с нею, она стала отнекиваться и заминать разговор.
— Ведь это было при бароне и при Синицыне? — спросил Митька.
— Да, при них.
— Ну, может быть, Ставрошевская нарочно хотела скрыть именно от барона, а для нас, если она знает, кто такая эта девушка, тем лучше…
— Да, заваривается каша! — сказал Шагалов, прощаясь, потому что торопился: он мог еще поспеть на бал к Нарышкину, куда ему хотелось.
Жемчугов, проводив князя и не видя в прихожей Ахметки, который обыкновенно всегда торчал тут, спросил, где он, у Прохора, и тот сообщил, что Ахметка ушел сегодня и не возвращался.
Ахметка был свободным человеком и, конечно, мог уйти, но все-таки его исчезновение показалось Жемчугову странным. Такая уж, видно, линия была сегодня целый день!
Жемчугов спросил себе ужинать, потому что вечером не ел ничего, и, поев холодной телятины да пирога, оставшегося от обеда, запив это домашним пивом и закусив холодной простоквашей, отправился в свою комнату. Только что он хотел было расположиться на ночь, как в окно, которое из комнаты Митьки выходило в сад, ударилась горсть песка, брошенная из сада.
Жемчугов сейчас же поднял окно и выскочил через него в сад.
— Грунька, ты? — внушительным шепотом произнес он, оглядываясь кругом и никого не видя. — Грунька!.. Выходи, или я домой вернусь… не до тебя сегодня!
Из-за дерева высунулось миловидное, задорное лицо той, которую Митька называл «Грунькой».
— Ан, врешь! Сегодня-то у тебя дело до меня и есть! — проговорила она, выступая из-за дерева.
На ней была полосатая короткая юбка с широкой розовой буфой на фижмах, маленький обшитый плойкой фартук с кармашком и кружевной чепчик на голове.
Грунька была типичной горничной, как будто ни в чем не уступавшей любой французской камеристке.
— Ах, ты, Грунька! Шельма ты моя! — проговорил Жемчугов, бесцеремонно обнимая девушку. — Какое такое у тебя дело! — и он чмокнул ее в щеку.
Она не отбивалась, но проговорила только:
— Пусти!.. Ишь, идол! Только бы тебе вешаться все!.. Говорят, дело есть!
Девушка, видимо, отлично знакомая с расположением сада Соболевского дома, потащила Митьку к скамейке, окруженной акациями, и усадила его.
— Слушай!.. Сейчас привезли к нам какую-то кралю писаную…
— Знаю! — сказал Жемчугов. — Привезли князь Шагалов, барон Цапф и Синицын.
— Ну, да!.. Это все, конечно, твои штуки! Я в этом не сомневаюсь! Ведь ты приходил предупреждать, чтобы пани была дома сегодня вечером и ждала!
Грунька служила горничной у Ставрошевской. Выходивший на Невский дом пани своими службами примыкал к закоулкам, через которые можно было легко и скоро попасть в сад Соболева, для чего в заборе сам Митька устроил калитку; у него и у Груньки было по ключу от нее.
В лице Груньки Митька соединял приятное с полезным. Через нее он мог следить за Ставрошевской.
Груньке, видно, нравилась ее роль, она так и бегала к Митьке.
— Видишь ты, — сказал ей Жемчугов, — что все твои дела я и без тебя знаю, и ничего ты не стоишь со своими делами!..
— Отстраните ваши руки, сударь! — сказала Грунька по-французски, хотя и с очень дубовым произношением, но все-таки по-французски. — Силь ву пле! — добавила она, ударив по рукам Митьку.
— Бонжур, мармелад, портмоне! — сказал, дразня ее, Жемчугов.
— А все-таки я знаю то, чего ты не знаешь!
— Ну?..
— Как привезли, положили на диван…
— Это ту, которую привезли?..
— Ну, да.
— Она ж в обмороке?
— Да, да, в обмороке, но только пани Мария сейчас услала всех — кого за доктором, кого в аптеку за лекарством и в полицию — и, как осталась одна, так распустила шнуровку у этой самой твоей девушки, раскрыла ворот, сняла у нее с шеи золотой кружок — вот этакий — и пошла к себе в спальню…
— Пани Мария?
— Ну да, она… я в щелку двери смотрела! Как есть все видела!
— Это интересно! — сказал Жемчугов. — Ты — молодец у меня, Грунька!.. Мне надо сейчас идти тогда к Ставрошевской!
— Уж и сейчас! Пожалуй, и подождет.
— Нет, дело не ждет! Кажется, мешкать нельзя. Приходи завтра на машкераду в оперный дом, там повидаемся, как следует!..
— Ну, на машкераду так на машкераду! — согласилась Грунька. — А моя-то нешто отпустит меня?
— Отпустит.
— А, может, мне при ней надо будет сидеть, чтобы приглядеть за нею завтра?
— Ну, там посмотрим, а сейчас мне надо торопиться! И без того поздно!.. Удирай! — и Митька громко чмокнул Груньку в самые губы.
Стесняться ему было нечего: в соболевский сад никто никогда не заглядывал.
Грунька фыркнула и, зашуршав юбкой, исчезла в саду, а Жемчугов влез в окно, взял трость и шапку, накинул на себя плащ и вышел из дома.
Идти в обход по улицам и Невскому было гораздо дольше, чем напрямки через сад, и потому, когда Жемчугов постучал у двери Ставрошевской, вместе с отворившим эту дверь гайдуком вышла ему навстречу и Грунька, чинно и важно, как заправская горничная.
— Пани уже легла спать! — церемонно и жеманно проговорила она Жемчугову.
— Поди и скажи ей: «Струг навыверт!», — распорядился тот и вошел в прихожую, кинув плащ гайдуку.
Грунька опрометью побежала исполнять его приказание и сейчас же вновь показалась на верхней площадке лестницы, говоря:
— Пани просит вас вниз, в светлицу с лежанкой! Она сейчас выйдет к вам.
Ставрошевская действительно сейчас же вышла к Жемчугову в светлицу с лежанкой, но на все его расспросы отвечала только одно, что она совсем нездорова, что чувствует себя ужасно плохо, что молодой девушки никогда не видала раньше, не знает, как ее зовут, и вообще решительно никакого отношения к ней никогда не имела.
Зачем нужно было ей лгать, Жемчугов объяснить себе не мог, а что она лгала — было для него несомненно.
Однако он ограничился только общими расспросами и сделал вид, что вполне удовлетворился ответами Ставрошевской; о том же, что он знает, что она сняла с шеи девушки золотой кружок, он не сказал ей из боязни, что этим заставит ее быть только больше осторожной на будущее время.
Но во всем происшедшем он решительно ничего не мог понять.
XXVII. НА КУРТАГЕ
При дворе был назначен куртаг, то есть малое собрание, куда имели приезд только придворные чины и генералитет.
При императрице Анне Иоанновне куртаги состояли в том, что придворные генералы собирались в большом зале ее дворца, она выходила с герцогом Курляндским и ближайшей свитой, садилась в кресло и или разговаривала с Бироном, или подзывала к себе по очереди тех, кого желала осчастливить своим разговором.
Предполагалось, что на куртагах должна царить оживленная, непринужденная и шумная веселость, и потому все старались улыбаться и делать вид, будто занимательно разговаривают между собой, но на самом деле зорко следили за тем, что делалось возле кресла, беспокойно озирались и старались нюхом угадать, кто нынче в милости, чтобы повертеться возле него, и на кого нынче смотрят косо, чтобы — чего Боже сохрани! — не заговорить или даже не стать рядом с ним.
Обыкновенно, еще до выхода государыни, по каким-то невидимым признакам, сразу устанавливался камертон дня и уже заранее становилось известным, в духе ли сегодня государыня или нет.
А зависело это всецело от настроения герцога Бирона, делавшего «погоду» при дворе Анны Иоанновны.
Бирон был на вершине своего могущества, только что одержав победу над Артемием Волынским, который уже был арестован и пытан, но еще не казнен, хотя его казнь была несомненна для всех. Благодаря этому все последнее время герцог Курляндский был в хорошем расположении, и государыня дарила на куртагах всех милостивой улыбкой.