— Что тебе, Авенир? — спросила она.
— Я относительно крепостной девушки вашего сиятельства желаю доложить вам…
Авенир, привыкнув весь свой век служить у князя, продолжал титуловать «сиятельством» и свою новую госпожу.
Убрусова знала о чувствах, питаемых Авениром к Груньке, но в качестве сантиментальной старой девы каждый раз испытывала удовольствие от излияний любящего сердца Авенира.
— Я ведь уже сказала тебе, Авенир, что подумаю и посмотрю! Конечно, я желаю, чтобы вы сочетались браком, но Грунька еще молода, и есть девушки, которые не выходят замуж, находясь и не в таких условиях, как она!
Госпожа Убрусова распространилась тут о своем взгляде на брак.
Авенир терпеливо выслушал все и, когда она кончила, проговорил:
— Мы вашим сиятельством довольны по гроб жизни и знаем, что судьба наша в ваших руках, но я хотел доложить сегодня насчет того, что эта самая Грунька… как бы так сказать вашему сиятельству?.. Ну, заводит шашни с неким кавалером дворянского сословия, господином Жемчуговым. По верной преданности вашему сиятельству, я выследил за ней и могу доподлинно засвидетельствовать, что их любовное соте-деликатес дошло до того, что Грунька по задворкам в соболевский сад к господину Жемчугову бегает.
Госпожа Убрусова сидела с застывшею улыбкой на устах и мечтательным взором.
— Да! — сказала она. — Я об этом знаю через Мавру! Хорошо, ступай!..
И, отпустив повара, Убрусова задумалась о том, что если поруководить как следует Грунькой, то она — девка такая, что обведет Жемчугова до того, что он пожелает жениться на ней, а тогда можно будет взять за Груньку хороший выкуп в несколько тысяч. При своей несомненной сентиментальности госпожа Убрусова была не лишена и практического расчета.
XXXIV. СУМАСШЕДШИЙ ИЛИ НЕТ?
Положение Соболева беспокоило Митьку Жемчугова, и, конечно, он желал как можно скорее выяснить состояние его умственных способностей. Хорошо зная Ивана Ивановича, он не мог предполагать, что тот догадается представиться сумасшедшим для выхода из затруднительного положения, в которое поставили его обстоятельства. А потому естественно было прийти к заключению, что Иван Иванович действительно помешался в рассудке.
Но так как человек по большей части желает верить в то, что ему хочется, а Жемчугову хотелось, чтобы Соболев был здоров, то у него все-таки, несмотря на почти полную безнадежность, шевелилась еще надежда: авось, Ивана Ивановича осенила не по его разуму гениальная мысль.
Но теперь было трудно вступить в непосредственные сношения с Соболевым. В первый раз Жемчугову можно было сесть в один с Иваном Ивановичем каземат под видом тоже арестованного, но теперь Соболев видел Митьку в числе лиц, допрашивающих его, и это, несомненно, осложняло положение.
Кроме того, вступление бироновского Иоганна в дело создавало несомненное затруднение.
Сам Митька ничего придумать не мог. Шешковский тоже встал в тупик и не находил выхода.
Но Андрей Иванович Ушаков разрубил этот узел, правда, не распутав его.
Когда к нему явился Шешковский с вопросом, как поступить с Соболевым, генерал-аншеф, не остывши еще от гнева или, вернее, затаивший в себе этот гнев, посадил за стол своего секретаря и сказал ему:
— Пишите!..
После этого он продиктовал ему экстренный конфиденциальный рапорт его светлости герцогу Бирону.
В своем рапорте Бирону Шешковский подробно излагал весь допрос неизвестного человека, обвиняемого в поджоге, и добавил, что господин Иоганн приказал «отпустить» его, затем подвергнуть медицинскому освидетельствованию. Между тем, злоумышленник являлся настолько важным, что отпускать его было безрассудно, а необходимо было содержать в самом строгом заключении, о чем генерал-аншеф и имел честь «всепреданнейше донести его светлости».
В то время как Шешковский писал под диктовку Ушакова этот рапорт, он уже понял, в чем дело.
Действительно, немец сказал, и это было занесено в протокол о допрашиваемом, «отпустить», подразумевая под этим — отпустить от допроса, но на принятом Тайной канцелярией языке это значило освободить от заключения, и формально Ушаков был совершенно прав, приводя в исполнение протокол, подписанный Иоганном, действовавшим по личному полномочию герцога.
Шешковский был не такой человек, которому нужно было втолковывать вещи, понятные для него с намека. Он написал рапорт, перебелил его, дал подписать генералу и только спросил:
— Ас заключенным прикажете поступить по точному смыслу протокола?
— Что же делать! — пожал плечами Ушаков. — Я никогда не решился бы на это, но по настоятельному требованию уполномоченного герцога необходимо сделать так, как указано в протоколе. Мы должны исполнить. Но я против этого и вхожу, вы видите, по этому поводу с особым рапортом…
Шешковский не мог не удивиться поразительной находчивости Ушакова, и Жемчугов, узнав об этом, невольно проговорил:
— Аи молодец же твой генерал!.. Значит, Соболева можно выпустить?
— Хоть сейчас! — сказал Шешковский.
— Так что я могу даже взять его с собой?
— Может быть, лучше отправить его с надежным человеком?
— Да ведь у меня спит Пуриш! — вспомнил Митька. — А Финишевич соглядатайствует у дома! Лучше я Соболева проведу по задворкам, чтобы никто не видел его.
Шешковский отпустил Соболева, и Жемчугов привез его из Тайной канцелярии домой в карете Шешковского.
Иван Иванович, находясь в карете, не проронил ни слова, сидел прямо, глядя пред собой в одну точку.
Митька только приглядывался к нему, боясь заговорить первый.
Они вышли из кареты у ворот дома, где жила пани Ставрошевская, и Жемчугов провел Соболева домой через сад прямо в его комнату.
Иван Иванович, очутившись у себя, произнес наконец свои первые слова:
— Есть хочу.
Прохор принес ему щей, и Соболев принялся есть их с жадностью, снова продолжая молчать.
Жемчугов пошел посмотреть, что делает Пуриш; оказалось, он пребывал в сонном состоянии на том же самом месте, где оставил его Митька.
Убедившись, что со стороны Пуриша опасности никакой нет, Жемчугов вернулся к Соболеву и застал его растянувшимся, как он был одетым, на постели и спящим крепким сном после съеденной почти целой миски горячих щей.
Конечно, самое лучшее было дать выспаться Соболеву, дорвавшемуся наконец до своей постели и, вероятно, сильно утомленному.
Внешнему виду Соболева Прохор не очень уж удивлялся, потому что в холостой жизни молодых людей того времени бывали всякие переделки, и Прохор, ничего не зная еще о серьезности положения своего барина, не имел причины беспокоиться.
В ином положении находился Жемчугов. Самое важное для него не было выяснено, да и он сам как будто отстранял от себя это выяснение из боязни, что вдруг оно выяснится в неблагоприятном смысле.
Собственно говоря, поведение Соболева было таково, что не оказывалось никакой возможности судить по нем о чем-либо. И молчать, и попросить есть, и заснуть затем мог совершенно одинаково как сумасшедший, так и человек, находящийся в здравом уме.
Жемчугов оставил его пока в покое, а сам отправился снова к Пуришу, научив предварительно Прохора тому, что тот должен сделать.
Митька сел против Пуриша, положил обе руки на стол и опустил на них голову. Тогда явился наученный им Прохор и стал будить Пуриша, тормоша его. Пуриш очнулся не сразу, а когда очнулся, то увидел пред собой спящего Жемчугова.
— Э-э, мы, кажется, немножко вздремнули! — развязно сказал он Прохору и принялся будить Митьку.
Тот долго не просыпался.
Пуриш начинал уже терять терпение, но наконец добился своего и был твердо уверен, что вернул снова к действительности заснувшего вместе с ним Жемчугова.
— Ах, это — ты! — открывая глаза, сказал Митька. — Знаешь, что я сейчас во сне видел?