Сама Убрусова и ее старая наперсница Мавра не были посвящены в маскарад Соболева. Грунька знала все и очень ловко помогала Ивану Ивановичу скрывать свое барство, а вместе с тем оставаться наедине с Эрминией.
Последняя сразу узнала в Соболеве того молодого человека, которого она встретила, когда ей удалось бежать из заколоченного дома. Она видела в этой их вторичной встрече и в том, что Соболеву выпало на долю оберегать ее, предопределение судьбы. Молодая, мечтательная, она видела в Соболеве действительно посланного ей Промыслом рыцаря, защищающего ее от злого волшебника.
Впрочем, до некоторой степени это было на самом деле так. Благодаря содействию Груньки, очень ловко отвлекавшей госпожу Убрусову и Мавру, Соболев мог свободно разговаривать с Эрминией, и из этих разговоров узнал, что она родилась далеко, в свободной горной стране, что во время набега она была захвачена турками, затем отвезена в Константинополь и продана там в рабство. Но, по счастью, купил ее не евнух турецкого паши для гарема своего господина, а польский важный человек, который взял ее к себе в дом вместо дочери, отвез в Гродно, и там она прожила семь лет, окруженная заботами и в полном довольстве. Ее благодетель, важный поляк, и его жена говорили ей, что она принесла им счастье, любили и баловали ее как родную дочь.
Эрминия жила в Гродно довольная и счастливая до тех пор, пока не приехал к ним итальянец, доктор Роджиери, один из астрологов и кудесников покойного короля Августа II, любившего окружать себя подобными людьми. Роджиери показывал разные чудеса, делал необыкновенные предсказания приемному отцу Эрминии, и последний уверовал в его знания и был без ума от него. Но каждый раз, когда Роджиери подходил к Эрминии, она чувствовала необыкновенную тяжесть в голове, словно какая-то тяжелая, свинцовая рука давила ей темя. И затем очень часто охватывал ее, словно теплая вода, глубокий сон, при котором она впадала в полное забытье.
Однажды — она совершенно не помнит, как — она очнулась от своего сна в каком-то городе, должно быть, немецком, в совершенно чуждой ей, никогда не виданной комнате; при ней очутилась какая-то немка, которую звали Амалией и которая говорила ей, что она должна забыть польского пана и подчиниться доктору Роджиери. Когда она плакала, твердила о том, что хочет вернуться в Гродно, и просила отпустить ее, появлялся доктор Роджиери, клал ей на голову свою свинцовую руку, и она теряла сознание окружающего.
Затем такая же точно сверхъестественная сила перенесла ее в Петербург, и она увидела себя в каком-то странном, с трех сторон заколоченном доме с окнами, выходившими только с одной стороны в сад. Последний был великолепен. Но она хотела домой. В Петербурге она, кроме Амалии и доктора Роджиери, никого не видела и не помнит, чтобы кто-нибудь приходил к ним в заколоченный дом.
Для Соболева это известие было особенно ценно. Он мог успокоиться, что если Бирон, как он знал, и приезжал ночью в дом, то Эрминия спала в это время, а Бирон не осмелился еще показаться ей, хотя было очевидно, что итальянец что называется готовил для него молодую девушку.
В представлении Эрминии Роджиери был колдуном, и от него ее спасал ее рыцарь, которого она видела в Соболеве. Разговаривая с Иваном Ивановичем, она вдруг спрашивала о колдуне: «А он не придет сюда? » — и Соболев клялся ей, что он никакого колдуна и никого другого к ней не пустит и что она может быть совершенно спокойна.
Соболев был так счастлив, что в роковое утро, узнав о том, что Эрминия ночью убита кинжалом, не поверил этому и с ним сделалось нечто особенное, похожее не то на столбняк, не то на безумие. Он сидел у себя в комнате, смотрел в одну точку, разводил руками и бормотал:
— Как же это так?.. Или в самом деле талисман оберегал ее лучше, чем я?
О талисмане, надетом на Эрминию еще в детстве,
в родных ее горах, Соболев знал из ее же рассказов; кроме того, ему было известно, что этот талисман Ставрошевская сняла с нее. Об этом рассказала Грунька, когда Эрминия, уезжая, спохватилась золотой пластинки, висевшей у нее на груди. Грунька рассказала также, куда пани Мария спрятала талисман, и показала Митьке Жемчугову, как открыть секретный ящик бюро. Она видела много раз, как это делала Ставрошевская. Митька обещал, что в первый же приезд в Петергоф привезет Эрминии ее талисман.
Теперь почему-то именно история с этим талисманом засела в мозгу Соболева, и он сидел, размахивал руками и повторял:
— Как же это так? Или в самом деле талисман…
На улице послышалась по мягкой, немощенной дороге частая дробь лошадиных копыт, потом шум, и к Соболеву влетел, как сумасшедший, Ахметка. Он необыкновенно смешно вращал глазами и, весь красный, кричал и спрашивал:
— Где она?.. Пустите меня к ней!..
Грунька старалась удержать его. Однако Ахметка рвался к Соболеву и повторял:
— Иван Иванович! Пусти меня к ней!
— К кому тебя пустить?.. Зачем? — словно разбуженный спросил, наконец, Соболев.
— Скажи, где она?.. Я сам к ней пойду! — проговорил Ахметка. — У меня есть лекарство!.. Я вылечу ее…
При слове «лекарство» Соболев как бы снова вернулся к жизни и обратился к Груньке:
— Ведь доктор был?
— Был и сказал, что надежды нет!
— Ничего ваши доктора не знают!.. Пустите меня… у меня для нее есть лекарство, — снова заговорил Ахметка.
— Да тебе-то что?.. Ты чего тут беспокоишься? — спросила Грунька у Ахметки.
Тот, прижав оба кулака к груди и вращая глазами, вдруг проговорил:
— Пойми, девушка, это — моя сестра!.. Я для нее живу, чтобы ее беречь.
Соболев схватил Ахметку за руку и, не расспрашивая больше ни о чем, повлек его в комнату Эрминии. Он сделал это почти безотчетно, как бы по наитию.
Впрочем, слова Ахметки могли показаться ему правдоподобными, потому что он знал от самой Эрминии о ее происхождении.
Грунька и Соболев были теперь хозяевами на даче, потому что Убрусова испугалась происшедшего и с Маврой укатила обратно в Петербург в чухонской таратайке.
Эрминия лежала в своей постели навзничь, недвижимая и как бы холодеющая. На ее груди была перевязка, сделанная случайно оказавшимся в Петергофе доктором, который перевязал рану только, как он говорил, из добросовестности, но совершенно бесцельно, потому что положение было безнадежно. Кровь из раны сочилась так сильно, что перевязка вся была пропитана ею.
Ахметка наклонился над Эрминией, вытащил из-за своего пояса кинжал и приложил плашмя его блестящее, как зеркало, лезвие к ее губам, затем отнял и внимательно посмотрел.
— Дышит! — сказал он, заметив на стали, что последняя запотела от дыхания, и принялся развязывать перевязку.
Грунька невольно хотела было остановить его.
— Что ты делаешь?.. Ведь кровь хлынет из раны!
— Не мешай! — сказал Ахметка, сверкнув глазами и быстро продолжая развязывать рану.
И случилось как бы чудо. Ахметка начал бормотать какие-то непонятные гортанные слова, и по мере этого его заговора сочившаяся кровь начала останавливаться и, наконец, остановилась совсем.
Ахметка потребовал теплой воды, вымыл руки, опять произнося непонятные слова и с проникновенно серьезным лицом обращая взоры кверху. Он вынул из раны корпию и промыл, а потом сжал края раны, намазал на кусок, оторванный от полотенца, какой-то мази, которая была у него в кармане в баночке, и снова завязал.
— Она будет жить! — проговорил он. — А теперь дай мне, Иван Иванович, глоток вина!
Вина не оказалось, но Соболев дал Ахметке денег, и тот пошел за вином.
Соболев поверил словам Ахметки и не то что успокоился, а надежда дала ему силу выйти из отчаянья, в котором он находился. Но все-таки у него был такой растерянно-жалкий вид, что, когда прискакали на тройке Жемчугов и Шагалов, у Митьки не хватило духа выругать, как он предполагал, Соболева за то, что тот не сумел уберечь Эрминию.