Выбрать главу

— Да, да! — подтвердил Митька, уходя, и подумал: «Завтра можешь получить свою Эрминию! Она нам будет больше не нужна!»

Едва успела затвориться дверь за Митькой, в комнату, разбив стекло, влетел порядочной величины камень. Соболев поднял окно, высунулся в темный сад и крикнул:

— Кто там балуется?.. Я вот сейчас собак велю спустить!

LXV. РЕВНОСТЬ

Когда картавый немец Иоганн поручил Груньке следить за пани Марией, чтобы выяснить, нет ли у нее каких-нибудь особенных сношений с Жемчуговым, она и поверила, и вместе с тем не поверила этому. Поверила она потому, что знала, что другого такого, как Митька, на свете нет, и что не только пани Мария, а всякая женщина, будь она в сто раз лучше пани, сочтет за счастье сойтись с Митькой — такой уж он человек сверхъестественный! Не поверила она этому потому, что это было бы слишком жестоко со стороны Митьки и слишком большое горе для нее, Груньки! Ведь это была бы такая подлость, на которую Митька не мог быть способен!

Грунька пробовала успокоиться и подумать, но в первый же раз, как Ставрошевская отправилась из дворца к себе в дом, на Невский, она последовала за полькой. Однако догнать ее Грунька не могла, потому что пани Мария ехала в карете, а Грунька побежала пешком. Зато, добравшись до дома пани, она вбежала по знакомой ей черной лестнице, перекинулась, как будто ни в чем не бывало, приветствием с гайдуками и на цыпочках, так тихо, что сама не слышала своих шагов, подкралась к завешенной портьерой двери, к комнате, где разговаривала пани Мария с Митькой. Подойдя к двери, она совершенно отчетливо и ясно услышала, как Митька произнес:

— Потому что вы меня любите.

У Груньки помутилось в глазах: в первую минуту она думала, что слышит это в бреду, но затем до нее донесся опять голос Жемчугова, говоривший, как казалось Груньке, с необыкновенной нежностью:

— Неужели вы предпочтете мне доктора Роджиери?

Грунька чуть раздвинула портьеру и увидела, как пани Мария вскинула руки на плечи Митьки и обняла его. При виде этой картины девушка не вскрикнула, не грохнулась в обморок, замерла вся и сейчас же поняла, словно ее осенило какое-то вдохновение, что если она сейчас выкажет себя, то это будет глупо, так как Митька и пани Мария насмеются только над нею, все-таки только крепостной девкой.

«Но погоди ж ты! — подумала она, кусая до крови себе руку, чтобы болью заглушить то, что делалось у нее на сердце. — Погоди ж ты! Я тебе отмщу!»

Не зная еще, в чем будет заключаться ее месть, но заранее испытывая ее наслаждение, она опять на цыпочках, по-прежнему крадучись, вернулась к себе в комнату и, остановившись, уставилась взором в одну первую попавшуюся точку. Ее глаза были сухи, в груди горело, рот пересох.

Сколько времени простояла так Грунька, входил ли кто-либо к ней в комнату, звонил ли звонок — она ничего не знала, да и не хотела знать.

Однако мало-помалу ее мысли начали возвращаться к ней, и она стала соображать, что же, собственно, ей делать. Виденное ею представилось ей не как в действительности происшедшее, а словно бывшее в каком-то видении, невероятном по своему ужасу. Для того, чтобы поверить в него, ей нужно было еще хоть какое-нибудь подтверждение, хоть что-нибудь, что убедило бы ее, что она не грезит и что в действительности так оно и есть.

Грунька вспомнила о поваре Авенире, который ведь все время был тут, в Петербурге, а потому должен был все видеть и знать. Она быстро кинулась в кухню. Там сегодня не готовили, потому что пани Мария обедала сегодня во дворце; но повар Авенир узнал каким-то образом, что Грунька появилась, и ждал ее в кухне, наскоро приготовляя ей винегрет а ла рюсс, на случай, если ей угодно будет покушать.

Грунька с хитростью насмерть оскорбленной женщины и с талантом ученой актрисы стала разыгрывать роль пред Авениром. Она не отказалась от винегрета, принялась есть его и начала расспрашивать повара Авенира о том, что было тут без нее.

Он же, при первом ее вопросе, часто ли бывал здесь Жемчугов, чутьем влюбленного понял, в чем дело, и не пощадил красок для того, чтобы изобразить вероломство Митьки. Он рассказал, как он должен был готовить особые ужины для пани Марии и Жемчугова, как при этом она заказывала по преимуществу любимые кушанья Митьки и так и говорила Авениру: «Сделай, братец, паштет: Дмитрий Яковлевич очень любит его!» Передавал он также о россказнях гайдуков, которые якобы, подсматривая в дверную щель, видели сцены нежности между Митькой и Ставрошевской.

Грунька чувствовала и понимала, что Авенир врет; но если хотя десятая доля того, что он рассказывал, была правдой, то мало казалось убить этого «изменника» Митьку.

Наслушавшись рассказов Авенира, Грунька поднялась к себе в комнату и там предалась слезам и отчаянию. Тут только ее, что называется, прорвало слезами, и она убивалась там, сидя одна до самого вечера.

Вечером, когда стемнело, Груньке стало страшно одной. Рассказы о виденных в Петербурге привидениях дошли и до нее, и, в каком ни была она отчаянии, ей все-таки стало жутко, и она спустилась в людскую. Там были нахальные гайдуки, с которыми она никогда не любила разговаривать, да повар Авенир, сумрачно, исподлобья смотревший на нее. Все это было Груньке противно, даже отвратительно, впрочем, так же, как и все, куда бы она ни пошла, во всем мире.

В течение того времени, пока Грунька сидела плача в своей комнате, у нее составилось несколько планов мести, и все они были одинаково жестоки и даже тонки и хитры. Но по мере того как шло время, ей все больше и больше хотелось пойти прямо к Митьке и попросту плюнуть в его бесстыжие глаза.

Напрасно она представляла себе, как было бы хорошо прикинуться ничего не знающей и потом сказать в нужную минуту: «Мне все известно! Меня не обманешь!» — она все-таки не могла выдержать и отправилась по знакомому пути в соболевский сад и, находясь там, увидела через окно в комнате Митьку с Соболевым.

При виде Жемчугова ее вдруг охватила сумасшедшая мысль:

«А вдруг как ничего не было и все по-прежнему?»

Тогда она привычным движением подняла горсть песка с дорожки и кинула. Она видела, как Митька оглянулся и, значит, не мог не заметить поданного ему знака; однако он повернулся к двери и ушел.

Тогда Грунька, уже не помня себя, схватила камень и кинула им в стекло. Когда же Соболев поднял окно и высунулся, она крикнула:

— Иван Иванович, это — я, Грунька!.. «Снявши голову, по волосам не плачут!» — подумала она и стала, как ей казалось, разбивать все, что было кругом нее, не зная уже удержа в закипевшей в ней злобе.

— Грунька! Ты чего? — обрадовался Соболев.

— Идите сейчас ко мне!.. Идите!..

— Да что случилось такое? — стал спрашивать Соболев, чувствуя по тону Груньки ее беспокойство.

— Ничего!.. А только вы — хороший и правдивый человек, а вас обманывают и надругаются над вами… над всеми хорошими людьми надругаются… Идемте сейчас!

— Да куда идти-то?

— Со мною, во дворец!..

— К Эрминии? — оживленно воскликнул Соболев. — Спрашивала?.. Говорила?..

— А вот пойдемте, я вам покажу ее! — со злорадством проговорила Грунька.

— Сейчас! Возьму только шляпу и плащ!..

— Ну, берите скорей!.. Экий неповоротливый!.. Да прыгайте сюда, в окно!.. Я проведу вас через сад, так, чтобы никто не знал, что вы ушли со мною…

LXVI. ПЯТОГО ОКТЯБРЯ

Как ни расспрашивал Иван Иванович Соболев Груньку по дороге во дворец об Эрминии, та отделывалась только короткими ответами, говорила, что Эрминия здорова и чувствует себя даже очень хорошо, а остальное, мол-де, он увидит сам.

Теперь именно в том и был весь расчет Груньки, чтобы Соболев увидел Эрминию сам в таком положении, которое сразу убедило бы его, что он обманут и несчастен совершенно так же, как обманута и несчастна сама она, Грунька. Прежде всего тут было для нее утешение, что страдает не одна она; затем в этом заключалась страшная месть, сразу и пани Марии, и Жемчугову, и всем его новым друзьям.