На днях я здесь, в Биаррице, встретился с нынешним начальником нашего генерального штаба генералом Палицыным, который уже занимал это место до моего назначения главноуполномоченным. Я ему задал вопрос: просил ли Линевич государя не заключать мира и вообще почему он бездействовал все время с того момента, когда заговорили о мирных переговорах? На это он мне ответил: "Теперь Линевичу, конечно, выгоднее всего кричать, что если бы мы не заключили мира, то он победил бы. Это совершенно естественно для мелких людей. Куропаткин идет дальше, он уверяет, что все виноваты в его поражениях, кроме него самого".
Что же касается поведения президента Рузвельта, то оно совершенно выясняется, по крайней мере поскольку поведение это касается России, из документов, о которых я говорил ранее. Мои решительные ему ответы убедили его, что от меня он никакой уступки не получит, поэтому он и перенес свои домогательства в форме советов государю императору непосредственно в Петербург.
Как я говорил, в день, когда я поехал на заседание, на котором должно было решиться - примут ли наши условия японцы, или нет, что зависело от того, получит ли Комура подтверждение от самого микадо принять предложенные Россией условия, у меня не было уверенности, будет или не будет заключен мир. Я был убежден в том, что мир для нас необходим, так как в противном случае нам грозят новые бедствия и полная катастрофа, которые могут кончиться свержением династии, которой я всегда был и ныне предан до последней капли крови, но, с другой стороны, как-никак, а мне приходилось подписать условия, которые превосходили по благоприятности мои надежды, но все-таки условия не победителя, а побежденного на поле брани. России давно не приходилось подписывать такие условия; и хотя я был ни при чем в этой ужасной войне, а, напротив того, убеждал государя ее не затевать, покуда он меня не удалил, чтобы развязать безумным авантюристам руки, тем не менее судьбе угодно было, чтобы я явился заключателем этого подавляющего для русского самолюбия мира, и поэтому меня угнетало тяжелое чувство. Не желаю никому пережить то, что я пережил в последние дни в Портсмуте. Это было особенно тяжело потому, что я уже тогда был совсем болен, а между тем должен был все время быть на виду и играть роль торжествующего актера. Только некоторые из близких мне сотрудников понимали мое состояние. Весь Портсмут знал, что на следующий день решится трагический вопрос, будет ли еще потоками проливаться кровь на полях Маньчжурии или этой войне будет положен предел. В первом случае, т. е. если последует мир, из адмиралтейства должны были последовать пушечные выстрелы. Я сказал пастору одной из местных церквей, куда я ходил за неимением православного храма, что, если мир состоится, я из адмиралтейства приду прямо в церковь. Между тем в течение ночи приехали наши священники из Нью-Йорка ожидать на месте окончания разыгравшейся трагедии, с соседних мест съехались под влиянием того же чувства священнослужители различных вероисповеданий.
Ночью я не спал.
Самое ужасное состояние человека, когда внутри, в душе его что-то двоится. Поэтому как сравнительно несчастны должны быть слабовольные. С одной стороны, разум и совесть мне говорили: "Какой будет счастливый день, если завтра я подпишу мир", а с другой стороны, мне внутренний голос подсказывал: "Но ты будешь гораздо счастливее, если судьба отведет твою руку от Портсмутского мира, на тебя все свалят, ибо сознаться в своих грехах, своих преступлениях перед отечеством и богом никто не захочет и даже русский царь, а в особенности Николай II". Я провел ночь в какой-то усталости, в кошмаре, в рыдании и молитве.
На другой день я поехал в адмиралтейство.
Мир состоялся, последовали пушечные выстрелы.
Из адмиралтейства я поехал с моими сотрудниками в церковь. По всему пути нас встречали жители города и горячо приветствовали. Около церкви и на всей улице, к ней прилегающей, стояла толпа народа, так что нам стоило большого труда через нее пробраться. Вся публика стремилась пожать нам руку - обыкновенный признак внимания у американцев. Пробравшись в церковь, я с бароном Розеном за неимением места встал за решеткой в алтаре, и вдруг нам представилась дивная картина. Началась церковная процессия, сперва шел превосходный хор любителей певчих, поющих церковный гимн, а затем церковнослужители всех христианских вероисповеданий - православной, католической, протестантской, кальвинистской и других церквей. Процессия эта шла через всю церковь и поместилась в алтаре (возвышение, огражденное низкой решеткой), а затем русский, а потом протестантский священники начали служить краткие благодарственные молебны на ниспослание мира и прекращения пролития невинной крови. Во время служения явился нью-йоркский епископ, скорым поездом приехавший из Нью-Йорка, чтобы принять участие в этом церковном торжестве. Он и русский священник сказали краткие проповеди. Затем последовало пение благодарственного церковного гимна всеми служителями церкви и церковными хорами. Все время многие молящиеся плакали. Я никогда не молился так горячо, как тогда. В этом торжестве проявилось единение христианских церквей, мечта всех истинно просвещенных последователей христианского учения и единения всех сынов Христа в чувстве признания великой заповеди - "не убий". Видя американцев, благодарящих со слезами Бога за дарование мира, у меня явился вопрос: что им до нашего Портсмутского мира? И на это у меня явился ясный ответ: да ведь мы все христиане. Когда я покидал церковь, хоры запели "Боже, царя храни", под звуки которого я пробрался до автомобиля и, когда гимн затих, уехал.
Когда я выходил из церкви, то еле-еле мог пробраться, причем, вероятно, по местному обычаю, старались всунуть мне в руки и в карманы различные подарки.
Когда после этого я приехал в гостиницу, то в моих карманах было найдено, кроме большого числа безделушек, и некоторые весьма ценные подарки в виде драгоценных камней.
Почему мне удалось после всех наших жестоких и постыднейших поражений заключить сравнительно благоприятный мир?
В то время никто не ожидал такого благоприятного для России результата, и весь мир прокричал, что это первая русская победа после более нежели годовой войны и сплошных наших поражений. Меня всюду возносили и возвеличивали. Сам государь был нравственно приведен к необходимости дать мне совершенно исключительную награду, возведя меня в графское достоинство. И это при личном ко мне нерасположении его и в особенности императрицы и при самых коварных интригах со стороны массы царедворцев и многих высших бюрократов, столь же подлых, как и бездарных. Это произошло потому, что с появления моего в Америке я сумел своим поведением разбудить в американцах сознание, что мы, русские, и по крови, и по культуре, и по религии им сродни, приехали вести у них тяжбу с расой, им чуждой по всем этим элементам, определяющим природу, суть нации и ее дух. Они увидели во мне человека такого же, как они. Который, несмотря на свое высокое положение, несмотря на то, что является представителем самодержца, такой же, как и государственные и общественные деятели. Мое поведение восприняли и все находившиеся при мне русские, что увеличивало объем впечатления. Мое отношение к прессе, к ее деятелям расположило их ко мне, а они везде, а в особенности в Америке, играют громадную роль в смысле проведения впечатления и идей, хотя часто и непрочных. Японские представители своим поведением содействовали мне в смысле впечатления на американцев. Американские евреи, зная, что я никогда не был ненавистником евреев и после моих бесед с их столпами, о которых я скажу несколько слов ниже, во всяком случае мне не вредили; в их интересах было поддерживать такого русского государственного деятеля, о котором, по всему моему прошлому, они знали, что я к ним отношусь как к людям. Сие же последнее - большая редкость за последние десятилетия, а ныне представляется в России заморским чудом.
Рузвельт желал, чтобы дело кончилось миром, так как к этому понуждало его самолюбие как инициатора конференции; успех его инициативы усиливал его популярность, но симпатии его были на стороне японцев. Он хотел мира, но мира как можно более выгодного для японцев, но он наткнулся на мое сопротивление, на мою с ним несговорчивость, а затем он испугался совершающегося поворота в общественном мнении Америки в пользу русских. О том, что Америке не особенно выгодно крайнее усиление Японии, ни он, ни вообще американцы не думали. Вообще, познакомившись с Рузвельтом и многими американскими деятелями, я был удивлен, как мало они знают политическую констелляцию вообще и европейскую в особенности. От самых видных их государственных и общественных деятелей мне приходилось слышать самые наивные, если не сказать невежественные, политические суждения касательно Европы, например: Турция существовать не должна, потому что это страна магометанская, ей не место в Европе, а кому она достанется, это безразлично; почему нельзя воссоздать отдельной сильной Польши, это так естественно и справедливо, и т. п.