Ночь, проведенную с застрявшим у нее малознакомым, но чем-то очень симпатичным ей восемнадцатилетним красноармейцем Борисом, она описывает так:
«Борис, поцелуйте меня в глаз! — В этот!». Тянусь<…> Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат.
Я: — «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» — «Что?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М<арина>И <вановна>! Что Вы!!! — А меня?» — «То есть?» — «М<арина>И<вановна>, Вы не похожи на других женщин… М<арина>И<вановна>, я ведь всего этого не люблю». Я в пафосе: — «Борис! А я — ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом».
Конечно, эти письма, как большинство писем Цветаевой — литературные произведения. (Она писала их с черновиками.) И «ненавижу», конечно, гипербола. Но физическая близость — как правило — действительно мало интересовала Цветаеву. В какой-то степени — это ключ не только к ее биографии, но и к творчеству. Ахматова могла клясться «ночей наших пламенных чадом…». Подобных строку Цветаевой не было и быть не могло. Не было у нее с мужчинами «пламенного чада». (Единственным исключением станет Константин Родзевич, но исключения, как известно, только подтверждают правило.)
Она была Психея, а не Ева. «Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение». Писать «вне наваждения» не умела. В конце жизни она скажет: «… все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась в дребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги».
Благодаря роману с Софьей Парнок мы имеем гениальный цикл «Подруга», ее отношения с Мандельштамом стали «подстрочником» не менее гениальных стихов. Есть у нее и стихи, обращенные к Тихону Чурилину.
В отличие от Мандельштама он был далеко не мальчик. На семь лет старше Цветаевой. Печатался с 1908 года. Недавно у него вышла первая книга с иллюстрациями Н. Гончаровой. Марина Цветаева называла его гениальным поэтом, хотя сегодня стихи его известны меньше, чем кратковременный роман с ней.
Анастасия Цветаева так описывает внешность Чурилина и первую встречу с ним: «…черноволосый и не смуглый, нет — сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век, глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня<.„> целую уж жизнь, и голос его был глух<„> Он<…> брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимало Рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни…»
Необычный облик Чурилина — и в стихах Цветаевой: Тяжело ступаешь и трудно пьешь, И торопится от тебя прохожий. Не в таких ли пальцах садовый нож Зажимал Рогожин? А глаза, глаза на лице твоем Два обугленных прошлолетних круга! Видно, отроком в невеселый дом Завела подруга.Кончается стихотворение призывом:
Заходи — гряди! — нежеланный гость В мой покой пресветлый.В другом стихотворении она сравнивает Чурилина с Лермонтовым и Бонапартом.
Замечательные стихи… но Сергею Эфрону от этого не легче. Он так долго, так мучительно ждал, когда же Марине надоест Соня, и вот дождался…
Прошение Сергея Эфрона на имя ректора Московского университета от 9 марта 1916 года: «Желая поступить охотником в 3-й Тифлисский Гренадерский полк, прошу Ваше превосходительство уволить меня из университета и выдать мне необходимые для сего бумаги».
Марина в ужасе. Ведь это она «довела». «Лиленька, приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу — он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это — безумное дело, нельзя терять ни минуты. Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить<.„>
P.S. Сережа страшно тверд, и — это страшнее всего. Люблю его по-прежнему».
Не совсем понятно, почему Тихон Чурилин «умрет». Настолько влюблен, что с его слабой психикой (два года провел в психиатрической лечебнице) не вынесет разлуки? Или Цветаева знала что-то такое, чего не знаем мы?
Так или иначе Чурилин не умер, а Сережу отговорили — забрал он прошение. Роман закончился очень скоро — очевидно, по инициативе Цветаевой. Во всяком случае, если судить по написанной осенью того же года фантастической повести Чурилина «Конец Кикапу», где с умершим приходят проститься все, кого он любил, в том числе некая Денисли, коварная его мартовская любовь, «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщина жжостокая».
Цветаева, вероятно, осознает, как — незаслуженно — измучила она мужа. Возможно, что между супругами состоялось какое-то объяснение, результатом которого и стало обращенное к нему стихотворение (без формального посвящения) — один из самых пронзительно-щемящих цветаевских стихов:
Я пришла к тебе черной полночью, За последней помощью. Я — бродяга, родства не помнящий, Корабль тонущий. В слободах моих — междуцарствие, Чернецы коварствуют. Всяк рядится в одежды царские, Псари — царствуют. Кто земель моих не оспаривал? Сторожей не спаивал? Кто в ночи не варил — варева, Не жег — зарева? Самозванцами, псами хищными, Я дотла расхищена. У палат твоих, царь истинный, Стою — нищая.Верноподданной этого царя она останется на всю жизнь.
* * *…А война идет уже второй год. Стали призывать и студентов. Сергей Эфрон признан годным. 12 мая 1916 года он зачислен на строевую службу, которая должна начаться 1 июня. В оставшееся время супруги решили отдохнуть в Коктебеле.
М. Цветаева — Е. Эфрон. Из Коктебеля в Петербург, 19 мая 1916 года: «Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише [8] следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Все это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни — бессильной. С людьми умею, с законами нет. О будущем стараюсь не думать, — даже о завтрашнем дне<…>
Может быть мне придется ехать в Чугуев, м.б. в Иркутск, м.б. в Тифлис, — вряд ли московских студентов оставят в Москве! Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает».
Она готова ехать за мужем в любую Тмутаракань… но роман с Мандельштамом еще не закончен, но ночью во сне она видит Петра Эфрона («…этого человека я могла бы безумно любить! Я знаю, что это — неповторимо»). Кто не способен этого понять, тот, конечно, осудит. Но Сергей Эфрон понимал и не осуждал… И все-таки что-то надломилось. Долгое совместное пребывание теперь, похоже, тяготит их обоих.
…Военный госпиталь, где проходил обследование Эфрон, задержал (или затерял) его документы. Он зря вернулся из Коктебеля. В Москве стоит дикая жара. Сергей Яковлевич уезжает в Александров, где в доме Анастасии Цветаевой жила в то лето Марина с Алей… И через несколько дней убегает оттуда. «Захотелось побыть совсем одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чем раньше за суетой подумать не удавалось». Книги предпочтительнее, чем общение с женой и обожаемой дочкой? Выходит, что так. Сергей Яковлевич тоже был непросто устроен. Впрочем, может быть, разгадка в написанном несколько позднее письме к сестре Лиле: «Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю своей». А между тем при отсутствии няни именно он, а не Марина проводит с Алей все время. («Наша няня<…> ушла, и теперь приходится быть с Алей неразлучным».)