— До сих пор я надеялась, что вы сознаетесь хоть мне. Вы не желаете? Тогда я вам должна заявить прямо: Леонтьев сознался.
— Это меня не касается.
Яковлева встала, обошла стол и с улыбкой нежности, гипнотизируя меня взглядом черных глаз, приблизилась и двумя надушенными пальцами ласково похлопала по щеке:
— Не ухудшайте своего положения! Вы красивы! Вы молоды! Вся ваша жизнь впереди… Не губите ее.
Снизив голову, внушительно и еще тише она почти прошептала:
— Мне так жаль отправить вас на расстрел.
Шепот звучал зловеще, и вся она в эту минуту была страшна. Выпытывающая и ласковая, жестокая в неуловимых оттенках своей змеиной жажды укуса, властная и робкая, с подергивающейся хищно нижней губой, с нервно дрожащим левым веком, казалось, она в эту минуту играла со мной, как с мышью играет притаившаяся кошка, приготовившаяся к последнему прыжку.
— Да, жаль вас посылать на смерть…
Она сделала паузу, провела легкой рукой по моим волосам и со вздохом докончила:
— Но придется.
Яковлева подняла глаза кверху, заложила руки назад, прошлась сзади меня по комнате. Потом взяла меня под руку и плечо к плечу, тело к телу, шаг в шаг, вместе, рядом с этой нервной, сухощавой, словно бестелесной, надушенной женщиной мы стали прохаживаться по кабинету, будто влюбленные, ведущие притихшую интимную беседу.
Неторопливо, мягким, почти ласковым тоном, как говорить с верным, испытанным, старым другом, один за другим она задавала мне вопросы, и разговор был прост.
— Вы очень любите вашего Леонтьева?
— При чем тут любовь? Мы были с ним в деловых, служебных отношениях, и только.
— Вы давно с ним знакомы?
— С тех пор, как начали работать вместе… когда вы пришли к власти… в ноябре.
— Он — хороший товарищ?
— Думаю, да. Он честный и прямой.
Мы опять подходили к столу.
Вдруг она вырвала руку, мгновенно повернулась ко мне лицом. Ее нижняя губа затрепетала нервной дрожью, и в черных глазах блеснул жадный и злой огонь.
У меня сразу мелькнуло:
— Садистка!
Неподвижно вперя в меня свой взгляд, Яковлева стала пятиться к столу, обошла его, села, молча указала мне на светло-зеленое кресло и нажала кнопку.
Вошел белокурый человек.
— Попросите следователя Дингельштедта.
Я сидел, опустив глаза, равнодушно чувствуя, как в моем сердце растет испуг, как оно наполняется темной тревогой.
Вошел Дингельштедт.
Яковлева кивнула ему головой. Он наклонил ухо. Яковлева шепнула ему что-то короткое, и в ту же минуту Дингельштедт поманил меня пальцем.
Я встал и пошел за ним.
А он тихо двигался в противоположный угол комнаты, и указательный палец его правой руки все продолжал меня манить.
Вдруг сразу огненно, с ослепляющей яркостью зажглось электричество и затопило всю комнату нестерпимым блеском.
В углу за черной шелковой занавеской пряталось что-то высотой в человеческий рост. Около занавески, лицом ко мне, остановился Дингельштедт.
— Стойте, — приказал он мне.
Я вытянулся.
И в тот же миг быстрым, резким, коротким, рвущим движением он отдернул черную занавеску.
За ней была этажерка. На ее верхней полке в стеклянной банке со спиртом на меня смотрела мертвая голова с немигающими, остановившимися глазами.
У меня оборвалось сердце.
Глядя исподлобья, Дингельштедт раздельно и уверенно произнес:
— Это лицо вам, наверно, знакомо.
Собрав последние силы, я ответил:
— Первый раз вижу.
XXIV. Внезапное освобождение
В камере я лег и долго не мог прийти в себя.
— Несчастный Трунов!
Эта голова в банке, не уходя, стояла предо мной пугающим призраком, и немигающие, открытые глаза смотрели на меня в упор, будто спрашивали о чем-то и удивлялись происшедшей трагедии.
Я ничего не знал, ничего не слыхал о его смерти, и само имя Трунова в последний раз прозвучало в моих ушах на квартире у Марии Диаман в тот злополучный день, когда меня искали и преследовали чекисты, а я бежал и прятался внизу у прачки, а потом под лифтом.
Тогда это имя произнес переодетый матрос, хитро и наивно подосланный ко мне будто бы от Трунова и Данилова. Данилов спасся, улетел, сбросив матроса со своего аэроплана… Где он теперь? Но Трунов погиб.
— Как? Когда? При каких обстоятельствах?
Кто мог рассказать мне об этом! Если б это было известно Лучкову, он, конечно, сообщил бы мне.
Ни в этот день, ни в последующие я не находил себе покоя. Трунов, его судьба, его смерть, его голова в банке тревожили, волновали, измучивали, не давали ни покоя, ни сна. Натянулись нервы, болела левая часть лба, колотилось и ныло сердце.