На третий день, после обеда, в камеру вошел комендант:
— Товарищ Брыкин, собирайте вещи!
Я равнодушно завязал мое скромное имущество в маленький сверток — две смены белья, приобретенного уже здесь, в чека, и без всякого страха, без волнения, покорно побрел с комендантом, понимая, что меня переводят в тюрьму.
Так и было.
Теперь я сидел в одиночной камере Крестов, огромной красной тюрьмы с взлетавшими и спадавшими железными узкими лестницами, крестообразными коридорами, гулким эхом, длинными площадками с выходящими на них камерами.
Я осмотрелся. Все то же! Кровать, привинченный столик, маленькая полка, в углу — то, что скрывают во всех домах, а в отелях обозначают № 00. Тяжелый воздух, пыль, дано не метенный пол — как все было печально, и один вопрос тотчас же вполз в мою душу:
— Надолго ли я здесь?
Единственное утешение сейчас я находил в том, что допросы кончились, возможность внезапного расстрела миновала, что я — один.
Окно камеры было высоко. Я стал на табуретку. Весенний день теплел под солнцем, и весело несла река свои темные, черные с золотом волны.
Хотелось жить. Никогда еще так страстно я не ощущал жажду свободы и не завидовал людям, двигавшимся маленькими точками в дали, так ясно видимой из моего тюремного окошка.
По утрам прилетали, били крыльями, садились на выступе зарешеченного окна воркующие голуби, и это было тоже грустно и трогательно и тоже напоминало о жизни, о воле, о каком-то погибшем счастье, далеком от этого красного здания, этой одиночной камеры, этого унылого порядка медленно уходящих часов.
Так миновал день, потом другой, проползла неделя. Ко всему можно привыкнуть, и я стал привыкать к моей тюрьме.
И вдруг неожиданно, без всяких предупреждений меня вызвали в приемную и объявили, что я свободен.
Поймете ли вы, сумею ль передать я, возможно ль вообще рассказать, и кто может почувствовать, какая пестрая, радостная вереница мыслей, смесь острых ощущений наполнила все мое существо, как сладко забилось сердце и затихла душа при одном этом слове:
— Свобода!
— Куда теперь?
Я шел, как пьяный, глядел по сторонам, улыбался встречным людям. На Литейном мосту я остановился, облокотился на перила и, онемелый от счастья, от охватившей меня радости, смотрел на выросшие у берега барки, на эту реку, на пропадавший голубовато-серый, бледнеющий горизонт, на милое небо. Так стоял я в этот весенний день, в эти первые минуты моей свободы.
Внезапно вспомнилась угроза Урицкого:
— Мы будем знать каждый ваш шаг…
Я оглянулся. Кругом меня не было никого. Я решил пойти к сестре.
Все еще боясь, что за мной следят, что кто-то должен идти за мной по пятам, наблюдая и ища, я запутывал след, выбирал то большие улицы, то замершие безлюдные переулки, останавливался на углах, закуривал папиросу, зорко осматривался и ждал своего преследователя. Нет, его не было.
Женя встретила меня молчаливо и спокойно. Ее поцелуй был холоден и чужд. Она осунулась и побледнела. В дорогих глазах я прочел мертвое равнодушие ко всему.
После первых незначащих слов, вопросов, коротких ответов я сказал:
— Ты мне не нравишься, Женя. У тебя какой-то приговоренный вид.
Она безнадежно махнула рукой:
— Все надоело… Не стоить жить.
Я хотел, пробовал, почти решался и не смел спросить ее о том, что ее мучило, произнести имя Варташевского, упрекнуть ее, раскрыт страшную истину, успокоить ее бедное девичье сердце, потому что ничем нельзя успокоить сердце, опечаленное любовью.
Двое суток я провел у сестры. Невеселы были наши беседы, такие скупые, осторожные и чужие! И между нами двумя стояла грозная тайна, и ни один из нас не осмеливался раскрыть другому ее простой и страшный смысл.
Не только чувствовал — я всем моим существом понимал, что Женя знает, кто убийца Варташевского. Знает и молчит. Я угадывал, что происходит в ее душе.
Женя рассуждала так:
— Ее брат, может быть, и прав с точки зрения своих политических интересов. И все-таки, даже если прав, он не должен был поднять руку на своего вчерашнего друга!
Да, да, именно так она про себя и говорила. Заметьте: я не смел убивать моего «друга», а не человека, которого она любила. Этого она не выговаривала даже самой себе. И отсюда возникли все наши недомолвки и эта скрытность и молчаливая, спрятавшаяся вражда.
Наконец я решил увидать своих. Для этого надо было только зайти в Гвардейское экономическое общество и подняться наверх, в буфет. Так я и сделал.
Трофимов обнял меня и расцеловал.