У них был только один сын, болезненный и не по летам развитой ребенок, которому недавно пошел восьмой год. У мальчика были светлые волосы и бледное лицо, как у матери, и он был вовсе не похож на своего отца.
— Вот он, Рахиль! — сказал Жильберт, глядя на капитана.
— Кто? — спросила жена, возившаяся у печки.
— Наш новый господин… мне кажется, что его нужно называть: «Капитан какой-то там».
— Капитана Вальдзингама?
— Да, капитана Вальдзингама… Удивительно странное имя, как будто из какой-нибудь комедии или одного из тех романов, что постоянно читает леди, хотя ректор называет их безнравственными… Мошенник и бродяга!.. Я ни за что на свете не поклонюсь ему, пусть знает это!
— О Жильберт! — боязливо прошептала его жена.
Как и все те, кто долго служит у господ, Рахиль принадлежала к партии консерваторов, но она так привыкла к грубому тону мужа, что не придавала особого значения его разглагольствованиям.
— О Жильберт! — повторил он, передразнивая жену. — Да, я недаром называю его мошенником! Он не имел права являться сюда и жиреть на добре покойного сэра Реджинальда? Этот негодяй не имел права, приехав сюда без гроша, втираться в доверие идиотки, которую ты называешь своей госпожой! Нищий бездельник величает себя владельцем Лисльвуда! Да мне тошно было валяться в ногах сэра Реджинальда, а уже перед этим я не унижусь никогда! А вы, верно, хотите, чтобы я сделал это, не правда ли? — сказал он, обращаясь к затылку капитана, который между тем докурил сигару и направился в глубь аллеи.
— Содержать его собаку стоит вдвое дороже, чем прокормить нашего сына, — продолжал Жильберт, когда Вальдзингам исчез из вида. — Взгляни на него, — продолжал он, указывая на мальчика, сидевшего за сосновым столом и уплетавшего молоко с черным хлебом, — эта похлебка не лучше той, что каждое утро дают Волку, я не раз видел собственными глазами!
— Но господа добры и приветливы с нами.
— О Боже! Да, они дают нам то, что плохо для прислуги, но слишком хорошо для свиней. Они дали тебе пять шиллингов, чтобы купить обувь Джиму. А к Рождеству они дарят нам бутылку вина, прекрасного вина, которое превращает всю кровь в огонь и делает нас добрыми, пока мы его пьем! Но что это доказывает?.. Он может пить такое вино каждый день, может купаться в нем, если захочет, и кормить свою собаку на серебре… Видишь баронета в бархатном камзоле, садящегося на пони? Это чистокровный пони, который стоит больше, чем тебе когда-либо удавалось скопить, если даже мы тратились только на самое необходимое!.. А теперь полюбуйся на моего сына в грубой холщевой блузе и башмаках, подбитых гвоздями, между тем я очень хорошо знаю, кто из этих двоих более искусен в разного рода занятиях.
— Да, наш Джимми умненький мальчик, — сказала мать, с любовью глядя на сына. — Но ему надо быть добрым и послушным и не мучить поросят и кур, потому что это очень гадко.
— Черт тебя побери! — воскликнул браконьер. — Я вовсе не желаю сделать из него бабу. Пусть мучает поросят, сколько ему угодно, я делал то же самое, когда был в его возрасте!
Жильберт Арнольд, целые дни проводивший с трубкой в зубах, заложив руки за бархатную жакетку, вовсе не походил на человека, примеру которого было бы полезно следовать. Может быть, эта мысль мелькнула в голове его жены, когда она, вздыхая, снова принялась за дело. Он любил, когда она работала до изнеможения, и часто упрекал ее в лени, между тем как сам стоял за дверью, наблюдая за всем, что происходило в коттедже. Но случалось, что он горько смеялся над ее прилежанием и, указывая на замок трубкой, которая почти постоянно была в его руках, спрашивал: не думает ли она купить себе такой же дом?
У Жильберта Арнольда предрасположенность к ненависти, зависти и злобе была намного сильнее, чем у других людей его положения. Он презирал индийского офицера, но он презирал и сэра Реджинальда, хотя последний и подарил его жене готическую сторожку и назначил очень хорошую еженедельную плату, кроме того, простил Жильберту множество проступков, совершенных в Лисльвуде. Он ненавидел белокурого мальчика, который проезжал мимо него на своем чистокровном пони, и завидовал его прекрасному замку, убранство которого стоило так дорого, ему хотелось бы сбросить баронета с седла и втоптать его в грязь. В лунные ночи он стоял на крыльце, глядя на замок и желая, чтобы это величественное здание вдруг объяло пламя, и оно превратилось бы в груду безобразных дымящихся обломков.
— Горят же другие дома, а этот никак не сгорит! — бормотал он со злостью.
Одно время в Лисльвуде свирепствовала оспа, и Жильберт находился в необычайно приподнятом расположении духа, но страшная гостья ушла, так и не постучав своей костлявой рукой в ворота Лисльвуд-Парка.
— Умирают же у других дети, а этот все живет! — рассуждал Жильберт.
Но хотя благодаря неутомимым заботам нянек и докторов баронет и избежал различных опасностей, угрожающих детям, он казался не особенно крепким. Он был слишком мал ростом, чрезвычайно апатичен и учился с трудом, физические упражнения не нравились ему, к книгам и картинкам он тоже не чувствовал никакого влечения. Целыми днями он сидел в своей комнате, не делая ничего, и даже сесть на пони его заставляли только насильно. Он был не больше семилетнего сына Жильберта и гораздо слабее его. Он не был ни привязчив, ни нежен и довольно равнодушно относился к своей матери, которая боготворила его. Казалось, что он симпатизирует только сыну Жильберта, останавливал своего пони перед калиткой, когда Джеймс Арнольд играл в саду, и задавал ему сотни детских вопросов, между тем как Жильберт, притаившись за дверью, смотрел на детей своими кошачьими глазами.
Следует отметить, что Жильберт всегда избегал дневного света. Даже дома, в своих четырех стенах он как будто прятался от врага. Быть может, это в нем было от прошлого, когда он подолгу прятался в кустах или лежал во рву. Он ходил по комнатам тихо и осторожно, будто ожидая, что из-за угла вот-вот выскочит какой-нибудь лесничий или констебль. Он не занимался ни своим домом, ни своей наружностью: по нескольку лет подряд носил один и тот же бархатный сюртук, на котором болтались стеклянные пуговицы, пестрый шерстяной галстук, широкие старые панталоны, подаренные ему еще покойным баронетом, и худые, стоптанные сапоги. Капитан Вальдзингам во время одной из своих утренних прогулок заметил его, стоящего в дверях сторожки, и начал кланяться ему, на что Жильберт отвечал каким-то ворчанием, которое должно было отбить у капитана всякую охоту к разговору.
Однако мало-помалу Вальдзингам заинтересовался этим человеком, его угрюмый вид и нелюдимость возбудили в нем желание побольше узнать о его прошлом, и он начал наводить справки.
— Раскаявшийся браконьер, — повторил он задумчиво, когда один из лакеев сообщил ему некоторые факты из биографии Жильберта Арнольда, — старая острожная дичь, ленивец, ханжа, живущий трудами жены, которая слишком добра к нему… Да, я с самого начала считал его таким!
С тех пор нелюдимый сторож стал предметом особенного внимания капитана, он начал заговаривать с ним, хотя с трудом мог вытянуть из него пару слов, и видел, что Жильберт крайне недоволен такой настойчивостью. Капитан расспрашивал его о прошлом, о том, не был ли он счастливее, когда занимался ремеслом браконьера и сидел в тюрьме, но Жильберт был слишком лицемерен, чтобы отвечать на эти вопросы откровенно, и уверял, что искренне раскаивается в своих прежних заблуждениях, при этом он приводил множество цитат из религиозно-нравственных брошюрок, которые давал ему читать ректор.
Все это не охладило живого интереса, который капитан чувствовал к экс-браконьеру: редко бывало, чтобы он проходил мимо, не поговорив с Жильбертом, казалось, что глаза сторожа, сверкавшие из-за косяка двери, имели какое-то особое магнетическое влияние на капитана, вроде того, что производит на маленькую птичку взгляд кошки.