Дело мое было настолько простое, что предполагалось послать к классику шофера или вовсе курьера, но уж я вызвался сам, чтоб посмотреть на поэта, которого не видел к тому моменту лет уж десять, — и при надобности с его слов внести правку. И вот он сидел за столом, читал, а я ждал, смотрел на него и любовался этой ручной затейливой штопкой. Так прошло минут 20, после чего Окуджава сказал, что над этим текстом придется серьезно поработать и он этим займется на неделе, как только выдастся пара часов свободных. Делать нечего, я попрощался, вышел, завел машину — но выехать из глубокого дачного рыхлого снега не смог.
Поэт, провожая меня, стоял в дверях и наблюдал за моими попытками всё же выскочить на дорогу из бессмысленной грязно-белой каши — русский, значит, путь. Через минуту или три, когда всё стало ясно с моими жалкими попытками, ждать победы уж не приходилось, он подошел к «Москвичу» и уперся в него сзади, плечом — «давай, газуй потихоньку, а я подсоблю, подтолкну плечом!» Я выскочил из машины и решительно возразил, предложил поменяться местами, чтоб это он благородно и высокостатусно расположился за штурвалом, а я тупо по-рабоче-крестьянски толкал бы авто. Мне уж было известно с его слов, что машину он водил. Когда-то он рассказывал мне, в компании (пили водку и чай, на кухне, в доме его калужских друзей, старых, еще с тех времен, когда он был сельским учителем), то есть не мне одному, а еще кому-то, про то, что любит водить — поскольку это дает ему иллюзию свободы, вот именно что иллюзию, не более. Я много позже, получив права, оценил эту фразу. А у него-то прав не было! Как-то лень ему было их получать, он легкомысленно от этого отмахнулся. Когда его тормозили на дороге гаишники, он врал, что забыл права дома. Ментам в голову не приходило, что седой благообразный интеллигент-очкарик, с усиками, катается без документов, которых ему отчего бы и не завести — пойди да получи. Его всякий раз отпускали, даром, вяло пожурив. Так вот, той далекой зимой я приглашал его на водительское сиденье, чтоб самому залезть в снег и упереться в корму авто, зная, что он уж сможет аккуратно и в меру газовать — но классик решительно отказался и махнул в мою сторону рукой, давай, мол, за руль и не рассуждай, здесь он хозяин! Я подчинился. Окуджава лично вытолкнул меня на дорогу с непроходимой обочины, и я осторожно, чтоб опять не застрять, прополз по Переделкино и, выбравшись на торную дорогу, погнал в Москву. Сам Окуджава! Меня, грешного!
Френч, может, такой же, как и штопанный, я видел и еще на одном персонаже, который в доме моего деда был представлен черно-белой фоткой примерно 13 на 18. На снимке был только бюст, как на памятнике. Персонаж был, значит, при френче. И у него были густые усы.
Вид у чужого старика — может, это какой наш родственник? — вполне добродушный, но понятно, что дядя он суровый. Прическа у него была как у моего деда, но волосы погуще, пообъемней. Портрет был в темно-коричневой деревянной рамке, под стеклом, в котором где-то в районе, кажется, правой щеки персонажа имелся огрех — этакий горизонтальный эллипс сантиметра в два длиной, прозрачный, очерченный как бы контуром. Брак, как и заплата на дедовском френче — бедность не стыдная и не грязная, но чистая, аккуратная, видная издалека, не унизительная, просто люди вот так живут, по средствам, и не ноют, им не до перфекционизма и не до роскоши. По одежке протягивают ножки — и ручки тоже, вставляя их в штопаные рукава.
Когда я научился читать и стал складывать буквы, то меня потянуло к шкафу: он был справа от портрета, там стояли книжки. Так я, пододвинув к шкафу стул, а на него поставив табуретку, забрался на эту хлипкую пирамиду — и достал том, до которого мне было легче дотянуться. Открыв его, я под старинной темной крепкой обложкой увидел почти такой же портрет, что висел на стене, и он был подписан: «Сталин». Я был Мыколын, а тот — Сталин. Какого-нибудь Сталя. Или какой-нить Стали, вполне возможно. Сталя, Мыкола — это названия стоили друг друга. После, кстати, через много лет, я познакомился с двумя дамами, которые обе годились мне по возрасту — ну с некоторой натяжкой — в мамаши, и их звали так: «Сталина». К одной при мне обратилась ее внучка, причем так: «Бабушка СталИна!» С ударением не на первом слоге. Кроха была ли в курсе, отчего так звали старушку? Или она думала, что это просто редкое женское имя, не имеющее никакого отношения к усатому красавцу-упырю?